красный, добрый и с хозяйственной сумочкой, в которой, как он говорил, лежал кефир.
После этого Павел Константинович пах сиренью. И дальше, каждый понедельник, в одиннадцать двадцать, он повторял одну и ту же фразу:
– Стою я сейчас в очереди за кефиром, а в той же очереди за водкой стоит Соседов…
Соседов – это был такой хулиган и шпана из восьмого класса. Обычно на переменке после рисования он тоже пах сиренью.
А ещё каждое время года пахло по-своему. Например, летняя горячая пыль – ванилью, вернее, каким-то ванильным одиночеством, потому что все разъехались по пионерским лагерям и дачам, а я остался в Москве. Весна – мокрыми собаками. Зима – киселём из холодильника. А осень – сладким табаком из отцовской трубки, то есть жжёными листьями.
Что такое семидесятые?
Семидесятые – это уметь продавить большим пальцем зелёную крышку кефирной бутылки так, чтобы сразу поднять крышку вместе с пальцем. Тут без тренировки не обойтись.
Это каучуковый чёрный мячик, который кидается с криком «Дыдыдынц!» с четырнадцатого этажа. Он подпрыгивает сначала почти до десятого, потом – до пятого, потом – до третьего… У кого больше подпрыгнет.
Это чёрный хлеб из школьной столовки. Кусок стоит копейку. Хлеб солится, корка натирается чесноком, который заблаговременно берётся из дома. Всё это сладострастно жуётся с разными смешными рожами на уроке пения во время хорового вытья про «Мой Лизочек так уж мал…»
Словом, семидесятые.
Учился я в третьем классе плохо. Скажем так – средне. С тройки на четвёрку, бывали и двойки.
Приношу я домой дневник, даю бабе Соне. В дневнике: три по математике, два по русскому, плюс – два по поведению. С подписью: «На уроке рисования вертел головой и болтал ногами».
– У-у-у! – говорит, хитро улыбаясь, баба Соня. Глазки у неё смеются, узенькие, в симпатичных паутинках морщин, два добрых уголька. – Это за что же тебе злые люди тройку по математике поставили, мой дорогой внучек?
– Дробь чуть-чуть не так задрОбил, – бурчу я, старательно пытаясь отскрести ногтем кучерявого юного Ленина с октябрятской звёздочки. Ленин похож на Соседова. – А матерямба – сразу трояк. Всем четыре, а мне…
– Матерямба – это кто?
– Математичка. Ну, Мария Георгиевна…
– Ясно. Не мучь вождя.
– Чего?
– Не «чего», а «что». Значок не ковыряй.
Я перестаю терзать звёздочку и переключаюсь на пуговицу. Баба Соня некоторое время молчит, потом глубоко вздыхает:
– Бедный мой Вовунчик! – мерцает своими угольками баба Соня.
Я шмыгаю левой ноздрёй и судорожно пытаюсь понять, жалеет меня баба Соня или надо мной издевается. Понять этого нельзя. Баба Соня излучает безбрежную доброту и убийственную сатиру одновременно.
– Бедный мой, бедный! Ты же у меня будущий академик! Правильно? Подумаешь – слегка дробь не туда задробил… С кем не бывает? Верно я говорю? Разве можно моему без пяти минут профессору тройку за такое ставить? Безобразие! Совсем люди совесть потеряли. Всех расструлять из ядерной рогатки, кто моего Вовунчика обижает. А по-русскому двойка за что?
– За сочинение. «Моя заветная мечта».
– Ну, и какая у тебя заветная мечта?
Я шмыгаю правой ноздрёй:
– Мир во всём мире.
– Хорошая мечта, масштабная. Двойка-то за что?
Я изображаю неподдельное возмущение, шмыгаю двумя ноздрями, зверски выкручиваю пуговицу:
– Не знаю! Несколько ошибок сделал – и всё!
– Несколько – это сколько? Пуговицу пощади.
– Ну, двенадцать. А эта Мимоза Вобловна сразу дыдыдынц! – и банан.
– Мимоза Вобловна – это кто?
– Русичка, ну, Роза Карповна.
– А-а-а… Надо же! Безобразие какое! Какая-то несчастная дюжина ошибок и – дыдыдынц! Ты что же, слово «мир» через «ю» написал?
– Нет, я в слове «империализм» три ошибки сделал. «США» с трёх маленьких буквов написал. «Бороться» через «ц». И ещё ерунду какую-то, сейчас уже забыл…
– Так и надо этому империализму! Правильно ты в нём три ошибки сделал. И Америку ты тоже правильно написал. Она будет, понимаешь, развязывать конфликты, а мы её с больших «буквов» пиши. Фигушки. Империалисты вообще последние деньки доживают. Их такие через тэ и сэ «бортсы за мир» скоро того… дыдыдынц – и в мусорку. Верно я говорю? До чего же мелочные люди работают в вашей школе! Крохоборы. Такому талантливому ребёнку – и два. А зачем ты, надежда советской науки, вертел головой и болтал ногами? А, Келдыш? Зачем болтал и вертел чем ни попадя?
– Я не вертел. Мы просто с Витькой Матягиным поспорили, кто дольше прокосмонавтит.
– Это как это?
– Ну, крутишь изо всех сил башкой и кеглями, а руки – в сторону. Чтобы ни за что не держаться. Вот. Кто первый с парты чавкнется, тот не космонавт.
– Гм… Кегли – это, надо думать, ноги… И кто же первый «чавкнулся»?
– Никто. В одиннадцать часов Палкан и сказал…
– Это Павел Константинович?
– Ну да, Тюбик наш… Он сказал: «Сейчас приду, а вы рисуйте… эту… как её? В чём древние греки водку хранили».
– Амфору…
– Ага…
– Вино, а не водку…
– Ну да. И вышел. А мы с Витькой начали на́ спор космонавтить.
– На что поспорили-то?
– На пендаль, как обычно.
– А что это такое?
– Кеглей по обратке.
– А обратка – это… А, понятно. Ну, дальше…
– Ну, вот мы космонавтили-космонавтили, а Палкан взял и быстро вернулся. Он обычно, когда уходит с урока в одиннадцать, он в магазин бегает за своим кефиром. Это минут на двадцать. А тут вдруг – раз и быстро пришёл. Очереди, наверное, не было. Вот. Витька заметил, как он вернулся, и перестал космонавтить, а я нет. А он так медленно-медленно и тихо-тихо сзади подошёл и стоит. Дышит кефиром своим, улыбается. Все ржут, а я… ну, и влепил мне двуху.
– Да, это очень подло с его стороны. Люди готовятся в космонавты, а им раз – и «двуху»… А как насчёт пендаля?
– Витька говорит, что пендаль отменяется из-за Палкана. А я считаю, что так не по правилам.
– Конечно, не по правилам! Ты честно космонавтил, как Гагарин с Титовым вместе взятые. Пострадал, можно сказать, за правду. Как же можно пендаль отменять? Никак нельзя!
– Вот и я говорю…
– За такое два пендаля полагается. Я твоему Витьке сама пендаль отвешу. Чтобы не обманывал моего Вовунчика.
Я опять смотрел на бабу Соню и не понимал, издевается она надо мной или действительно мне сочувствует. Баба Соня всегда была на моей стороне и хитренько поддакивала: всех, мол, «расструляю» за Вовунчика. А мне почему-то всегда было очень-очень стыдно. Так стыдно, что я стал стараться.
К четвёртому классу я стал почти хорошистом. К пятому – появились даже пятёрки. А когда вернулись