и сели рядышком, сжав колени и положив сверху ладошки, как первоклассники-паиньки, испуганно блестя влажными глазами и бесшумно переводя дыхание. 
Я деловито подошел к книжному шкафу, вытащил огромный том энциклопедии и углубился в чтение. Они сидели не двигаясь. Леха облизнул мокрые губы, Антонина незаметно пыталась поправить что-то на спине.
 — Обед на плите, — пискнула она.
 — Уже наелся, — ответил я, не отрываясь от книги.
 — Пойди и принеси мне дневник, — кашлянув, придала она строгости голосу.
 — Перебьешься.
 — Я напишу отцу, так и знай!
 — Я тоже маме кой-чего напишу, — ухмыльнулся я.
 Они страдальчески поглядывали то друг на друга, то на меня. Я перелистнул страницу.
 — Пойду, пожалуй… — сказал Леха.
 Не дождавшись ответа, он бочком прошел мимо меня.
 — А Танька с «кирпичными» гуляет. Недолго плакала, — злорадно сказал он из коридора.
 — Ты че? — я оторвался от книги.
 — А что ей теперь — в монастырь идти? — Леха хлопнул дверью.
 Пораженный новостью, я обернулся к Антонине. Глаза у нее наливались слезами, губы дрожали. Она вдруг молча вскочила, вырвала у меня энциклопедию и изо всех сил дала по голове, так что книжка лопнула надвое, потом упала на диван лицом вниз и зарыдала.
 — Да ладно, чего ты… Завтра придет… — неуверенно сказал я, глядя на ее вздрагивающие плечи.
 Я погасил свет и лег в большой комнате. Повернулся к стене — и обомлел: рядом лежала, взбугрив одеяло огромными формами, Матильда в своем синем парадном платье и крахмальной кофте.
 — Мне холодно, Колядко, — строго сказала она.
 — Ага… сейчас… — Я торопливо вскочил, набросил сверху на одеяло школьный пиджак, заранее широко разинул рот и вскарабкался на нее.
 ГЛУБОКАЯ РАЗВЕДКА
 По главной улице ехали победным маршем буденновцы на мохноногих тяжеловозах и волокли за собой обвязанных канатом врагов революции: толстого буржуя в громадном, как паровозная труба, цилиндре, нэпманскую проститутку в чернобурке и шляпке с пером, белого генерала с моноклем и анархиста в широченных галифе и рваной майке, разрисованного до бровей синей татуировкой. Сзади их подгоняли штыками суровые красноармейцы, а с обеих сторон бежали пацаны и с восторгом орали:
 — Контра! Контра недобитая!
 Анархист мрачно скалился на них железными фиксами, бормотал что-то под нос и злобно чиркал пальцем по горлу.
 — Третьяков! С батей сидел, — гордо сказал Дема. Мы втроем возвращались из школы. — Кликуха такая. Как в Третьяковской галерее: два часа смотреть будешь — не оторвешься!
 — А как ты думаешь, проститутка тоже настоящая?
 — Не, артистка, наверное, — вздохнул Дема.
 — Вот бы на настоящую хоть раз посмотреть, — мечтательно сказал Кисель. — Хоть одним глазком…
 — Ты че! Настоящие днем не ходят — это ж со стыдухи сдохнуть можно…
 Во дворе за дощатым столбом забивали козла милицейский старшина дядя Миша в расстегнутом кителе, с наганом в мятой кобуре, однорукий дядя Гоша и худосочный мужик с недовольно сморщенным лицом под белой шляпой. Он держал костяшки у самой груди и еще плечами закрывался, чтоб не подглядывали. И не бил об стол, как положено, а клал осторожно, будто еще раздумывал, и пальцем подпихивал на место.
 Мы сели рядом, делать все равно было нечего.
 — Только чтоб не семафорить, пацаны! — предупредил дядя Гоша. — На пиво рубимся. Последний кон.
 В это время из подъезда выпорхнули под ручку мои голубки при полном параде — Леха в тельняшке и Антонина с начесом.
 — Ку-уда? — грозно спросил я.
 — В кино, — Леха торопливо показал в оправдание два билета.
 — Смотрите у меня! — строго предупредил я.
 — Это ты зря, — сказал дядя Миша, задумчиво разглядывая костяшки. — Ты Антонине домашний арест не устраивай. Баба без мужика не может — не маленький, должон понимать… Это мужик может всю свою силу воли в кулак зажать, — он почему-то зажал силу воли в жилистый кулак около ширинки, — и терпеть. А баба нет… Помню, в Германии наших баб освободили из вражеской неволи, — обратился он к дяде Гоше. — Два барака. А они как на нас кинулись: три года мужиков не видали. И че ж ты думаешь, как с мужиком ляжет, так и с ума сходит. От нерастраченной страсти. Все сошли!
 — Все? — восторженно поразился Дема.
 — Все! — отрезал дядя Миша и грохнул костяшкой. — Шесть-пусто!
 — Разврат один у них на уме, вот что я скажу! — недовольно проскрипел мужик под шляпой, глянув вслед Лехе с Антониной и принимаясь изучать свой боезапас. — Разврат и вражеская пропаганда!.. Он ее, родимую, и так! И — так! И так! И так!! — ожесточенно повертел он руками, будто руль крутил… — Я двадцать лет бутербродом лежал, пока моя стыдиться перестала, перевернул — и будто на другой женился. Потому и семья крепкая была! А они — и так! И так!! И так!!! Пятилетку в четыре года, и разбежались! Разврат, вот что я скажу! Твисты-глисты, летки-енки! Развал государства!.. Пусто-два! — Он оскорбленно поджал губы и подвинул костяшку.
 — Дядь Гош, а ты, правда, в разведке служил? — спросил я.
 — А?.. В танковой… — задумался теперь дядя Гоша, расставив перед собой костяшки и скребя затылок единственной рукой. — Глубокая разведка, сдавай ордена, пиши прощальные письма…
 — А на Курской дуге был?
 — А как же… Великая битва. Три дня не жрамши, живот громче танка рычит, а конца все не видать. Тут, смотрю, — оживился он, — одинокая избенка. Ну, я ее на всяк случай гусеницей зацепил, стена упала, а там — немецкий склад. Ну, мы выскочили, кругом пальба, а мы консервы финками курочим и жрем прямо из банок. Вроде, куриные ноги, только поменьше. Тут лейтенант наш подлетает, командир роты, а он по-немецки шпрехал. Читает — а это лягушачье мясо! — захохотал он и опять умолк, почесывая затылок.
 — И че? — спросил Кисель.
 — А че?.. — задумчиво сказал дядя Гоша. — Проблевались — и опять в бой с пустым животом… Великий подвиг народа!.. — с чувством закончил он.
 Он, прижав спичку, пальцем выстрелил высоко вверх коробок, прикурил, поймал коробок и спрятал в карман.
 — Рыба! — и со всего плеча припечатал последнюю костяшку.
  
 — Дема, ты бы со мной в разведку пошел? — спросил я, когда мы курили за сараями.