Тьеру к кормилу правления, а журнальные статейки, политические брошюрки, резкий тон, отъявленный образ мыслей. Красноречие Шатобриана исторгло слезы в палате пэров в последнее его заседание, и однако Шатобриан нашелся принужденным бросить свое пэрство, потому что к его красноречию не было уже политической симпатии. И так в высшей сфере общественной жизни литература французская совсем не имеет той силы и важности, какую приписывают ей издали. Францией управляют не литераторы, а государственные люди с литературным образованием. Одно только важное преимущество принадлежит литературе во Франции, что она не считается низким, плебейским ремеслом, несовместным со способностью к высшим государственным занятиям.
Да! Звание литератора есть почтенное звание во Франции, так же точно почтенное, как звание офицера и чиновника, негоцианта и артиста. Литературный труд считается наравне со всеми ветвями гражданской деятельности; литературное достоинство признается славою общества и награждается наравне с прочими общественными заслугами. Со времен Наполеона крест Почетного легиона не раз давался за усердную службу Аполлону, или по крайней мере под ее предлогом, без всякого предосуждения статуту ордена или общему мнению. Что касается до чисто общественного значения литераторов в кругу сограждан, то оно соразмеряется с личным достоинством характера писателей, и опять с их политическим вероисповеданием и поведением: это последнее есть главное основание всех общественных связей и симпатий.
Ожидать общественного уважения к чисто литературному достоинству в стране, где нет самостоятельной литературы, было бы противусмысленно. Это не то, что в Италии, где прекрасно сложенный сонет увенчивался в Капитолии, не то, что в Германии, где добродушный мужичок привез большой воз дров Геллерту[99] в знак сердечного благоговения к таланту баснописца. Некогда венчали и Вольтера в Париже, но за что? Карету Шатобриана провожали с кликами восторга и рукоплесканиями, но когда? Теперь Шатобриан живет в отдаленном уголку Парижа, и никто его не знает, никто не хочет знать о нем. Знаменитейшие современные писатели, которых имена производят такой волшебный шум в Европе и за пределами Европы, ходят по парижским бульварам непримечаемые, безвестные, и только разве услужливый чичероне кивнет на них слегка головой, чтоб указать любопытному иностранцу.
Даже в других классах, имеющих другие более вещественные права на значение в обществе, владеющих деньгами, фабриками, поместьями, есть какое-то тайное недоброжелательство, какая-то зависть, весьма естественная в карманах, набитых талантами, к головам с талантами. Это нерасположение подкрепляется еще и тем не совсем ложным подозрением, что литература в последние времена обнаружила в себе слишком резко разрушительную стихию, враждебную материальной собственности. Мне случилось быть свидетелем одной любопытной сцены на этот счет. Я был в трибунале, когда судили Распайля[100], издателя журнала «Reformateur» («Преобразователь»).
Распайль был арестован по важному, государственному подозрению, тотчас после взрыва адской машины; но в ту же пору и найден невинным. Между тем судья, возвращая ему свободу, слишком неосторожно выразил это общее чувство: «Теперь-то попался ты в руки!». Распайль отвечал ему еще неосторожнее. Из этого завязалось дело, и, несмотря на красноречивое защищение Распайля, его осудили, по буквальному приложению слов закона, за оскорбление судьи в исправлении должности. Это осуждение не произвело никакого особенного участия в той самой публике, которая разливалась в слезах, слушая справедливый приговор убийце Ла Ронсьеру[101]. И так, со стороны общего уважения литературе французской в настоящее время завидовать слишком нет причины. Остается последнее обстоятельство, денежные доходы литературы. И в этом отношении мы смотрим на нее уж слишком преувеличенно. Мы полагаем, что литература во Франции есть новый Пактол[102], струящийся золотом, что литераторы французские, подобно древнему Мидасу, превращают в очаровательный металл всё, к чему ни прикоснутся. Умерим наши мечты. Конечно, талант признанный, вышедший в люди, вошедший в моду и в славу, берет хорошие проценты со своих произведений. Но в Париже и не слышно о писателях, которые бы одним пером нажили себе поместья и указывали на них, как на верный патент литературного бессмертия, в то время как прочие документы их славы подвергаются сомнению, признаются фальшивыми. Да и каких трудов, каких усилий стоит литератору, чтоб добиться, наконец, до права иметь голос, спекулировать на литературной бирже! В это время искуса, всегда продолжительного, часто выводящего из терпения и убивающего юный талант отчаянием, состояние писателя есть самое жалкое. Он работает как поденщик, из куска хлеба, на фабрике журналиста, на прилавке книгопродавца.
Прочтите исповедь Дюма; пересмотрите длинный список первых романов Бальзака, которые ныне только сделались известны и стали читаться. В Париже играют теперь «Чаттертона» Альфреда де Виньи[103]; и эта грустная картина поэта, не признанного, отвергнутого, убитого обществом, нисколько не кажется преувеличением, гиперболой; она находит подтверждение в свежих современных фактах. Давно ли Эскусс и Леба, два молодые человека с талантом и надеждами, задушили себя угаром в отчаянии? Давно ли одна молодая девушка, с проблеском гения на челе, умерла в буквальном смысле от нищеты, и в трогательном послании завещала человеколюбию Гизо судьбу своей бедной матери, угрожаемой той же участью? Стало быть, и во Франции, и в Париже, как везде, удача делает все; и если литература зашибает копейку, то в той же пропорции к истинному достоинству, с той же зависимостью от случайности, от счастья, как и во всех прочих отраслях промышленности, труда, деятельности.
Я бы опустил одну из замечательнейших примет современной французской литературы, если б не сказал ни слова о необыкновенно деятельном участии, которое с некоторого времени принимают в ней женщины. Это явление вообще не новость; во Франции издавна нежнейшая половина рода человеческого меняла иголку на перо, вязала вместо кружева фразы. Имена Скюдери[104], Севинье[105], Коттень[106] и других давно занимают почетное место в истории французской литературы. Но теперь удивительно это дружное, внезапное ополчение дам, выстроившихся в самостоятельную литературную фалангу, пустившихся во вся тяжкая книжного ремесла и, следовательно, в журнальные сплетни, в политические котерии. Бывало, нежные пальчики их бегали по бумаге для благородного развлечения, для нравственной пользы детей, иногда для лаврового венка славы, но с большою скромностью, в весьма тесных границах, без притязаний на решение важнейших вопросов жизни. Теперь из-под блондовых чепцов, убранных нередко по последней моде, выглядывают такие резкие идеи, такие мудреные теории, такие отчаянные системы, что, право, подумаешь, нет ли самой буквальной истины в баснословном предании об амазонках, и не возобновляется ли это удивительное явление теперь, разумеется, в формах XIX века.
Нынешние литературные амазонки Франции суть выражения эманципации женщин, требуемой бешенством «Юной Франции» и сумасбродством сен-симонизма. Начала этой эманципации должно искать раньше, в ту эпоху, когда