пять лет назад, словно сместилась: бо́льшая часть ее переселилась сюда. Он читал имена, и за могильными плитами призрачно проступали давно забытые лица; лица были потные, истерзанные страданием — такими их не признали бы, наверно, и прямые потомки, члены семьи. Да и он помнил не всех, хотя по должности ему полагалось освидетельствовать на смертном одре каждого. И вдруг поразительно ясно припомнилась маленькая девочка, ее раздутое посиневшее тельце. Когда-то — 7 июля 1933 года, как высечено на могильной плите, — девочка утонула в колодце на пастбище…
— Сколько ж ему было лет? — спросил Пишколти, имея в виду, конечно, почтмейстера.
— Что-то около семидесяти.
— По-моему, семьдесят два.
— Может быть, и так, — согласился старый доктор.
И подумал, что между шестьюдесятью восемью и семьюдесятью двумя разница — четыре года. С некоторых пор, пожалуй, с войны, он неприметно для себя вел двойной счет годам, когда речь заходила о возрасте людей примерно одного с ним возраста. Мысленно он всякий раз высчитывал разницу, и эта цифра говорила ему куда больше, чем самое число лет; собственно, только она и доходила до сознания.
До сих пор он не думал о том, ведут ли такой подсчет другие, и теперь его поразило короткое замечание Пишколти:
— Словом, на два года старше меня.
Перед кладбищем, разбившись на стайки, паслись гусята. Чуть подальше, у рощи, детвора школьного возраста в одних рубашках играла в футбол. Пальто и куртки, брошенные наземь, обозначали ворота.
Пишколти остановился.
— Разгорячатся, а потом… пожалуйте, простуда! — неодобрительно покачал он головой. — Нынче-то, впрочем, они легко отделываются…
Старый доктор ничего не сказал.
— Что правда, то правда, теперь это не твоя печаль, — проговорил Пишколти, по-своему истолковав его молчание.
Две недели назад в деревню прибыл преемник старого доктора — молодой врач, окончивший курс в прошлом году, — и весь участок взял на себя.
Они молча шли по Церковной улице.
На углу Градского переулка старый доктор протянул спутнику руку.
— Пойду взгляну на молодого Марковича.
— Его домой привезли? Как же так? Когда?
— Сегодня утром. — Старый доктор снял очки и тщательно протер их. — Мамаша его присылала за мной, она ведь долго в доме у нас служила.
Он уже свернул в переулок, когда Пишколти, шагнув ему вслед, крикнул:
— Дежи! Заглядывай, пехота ждет!
Он всегда так приглашал на шахматы: «Пехота ждет!».
Маркович сидел в старом потертом кресле, обложенный подушками, и крутил транзистор.
Он не мог не видеть, как старый доктор прошел под окнами и через террасу вошел в дом, и если продолжал возиться с приемником, то лишь затем, чтобы выказать полное безразличие к его приходу.
Мать Марковича еще на кухне выложила доктору свои жалобы и сейчас с порога комнаты тревожно посматривала на сына, не рассердился ли он за это предательство. Она стояла в дверях и держалась так, словно непрошеная явилась в чужой дом.
— Ну-с, как живем, молодой человек, как живем? — спросил старый доктор.
Он неловко остановился у стола, как будто не знал, с чего начать, как приступить к делу, — ему явно не хватало привычного саквояжа. Сняв очки, он с чрезмерным тщанием стал протирать их замшей.
Молодой человек только теперь выключил радио.
— Да вот живу. Живу, к сожалению.
Губы его скривились в усмешке: показное безразличие, очевидно, давалось с трудом. Непочтительность на минуту уступила место давней, с детских лет впитанной робости — робости ребенка, который сидит перед дядей доктором на стуле и отчаянно трусит, видя, как дядя доктор сует ложку ему в горло с разбухшими, нагноившимися миндалинами.
Старый доктор и виду не подал, что поведение юнца оскорбляет его.
— Покажите-ка мне заключительный диагноз!
Мать поспешно подала с комода бумагу, прижатую каким-то кувшином.
— Оно ведь и не в здоровье дело-то… слава богу, про здоровье худого не скажешь… — снова начала она про то, о чем рассказывала на кухне, но не договорив, умолкла почтительно, чтоб не мешать доктору изучать документ.
Сын уставился прямо перед собой с тем уже найденным однажды безразличным видом, который вполне отвечал его намерению. Двумя пальцами он снял пушинку с покрывала, подул на нее. Словом, всячески старался не выдать себя, не показать и признака заинтересованности.
— Дайте-ка мне ложку, — пробормотал доктор, нащупывая у юноши пульс.
В мгновение ока мать вернулась, обтирая ложку уголком фартука.
Старый доктор посмотрел у больного горло, затем попросил его снять рубашку.
— Не стоит, доктор, жаль ваших трудов, — недовольно проговорил юноша, даже не пошевельнувшись. Его раздражал и металлический вкус ложки, и то, что доктор не обратил внимания на его апатию.
— Да нет же, нет! Лечиться надо! — воскликнула мать, ободренная присутствием доктора, и стала расстегивать на сыне рубашку. Он неуверенно попытался сопротивляться, но потом сдался и молча позволил матери стянуть с себя рубаху.
Больница порядком его подсушила, но и сейчас было видно, какое сильное и мускулистое у него тело. Парень серьезно занимался спортом; три года назад его называли в числе самых перспективных пловцов страны, и специалисты ждали от него многого. Но молодой Маркович не оправдал надежд; на отборочных соревнованиях его не включили в команду, готовившуюся к олимпиаде в Риме. Так до конца и не выяснилось, что, собственно, было причиной его заката: он во всем винил систему тренировок, а тренеры обвиняли его самого, считая, что он нарушал установленный для спортсменов режим.
После олимпиады Маркович неожиданно выдвинулся еще раз; общество, в котором он состоял, даже послало его на всевенгерские состязания, и он в двух заплывах занял второе место. А потом начался новый спад: в прошлом году он безнадежно отстал от лучших пловцов страны. Все, к чему он готовил себя с детства, ускользало от него, а осознав однажды, что цель недосягаема, он решил, что бессмысленна и самая жизнь. Маркович стал пить, опустился, возненавидел весь мир и, не придумав ничего иного, даже не с отчаяния, а просто поддавшись слабости, попытался покончить с собой.
Его мать овдовела, когда ему едва исполнилось семь лет, и с тех пор она одна растила его, одевала, учила; даже когда он зарабатывал и жил самостоятельно, она раз в две недели непременно посылала ему в город посылки. А когда сына положили в больницу, не пропустила ни одного приемного дня. И вот после трехнедельного лечения она привезла его домой, чтобы заботиться о нем, пока он окончательно не придет в себя и не встанет на ноги.
Старый доктор, осторожно наклонившись — последнее время ему приходилось опасаться резких движений, — прижался ухом к сильной мускулистой груди юноши и внимательно прослушал сердце. Выпрямившись, он должен был тут же схватиться за