Вместе с близкими, с друзьями человек теряет что-то в себе самом. Он, кажется, потерял слишком много…
Остановился, зло и насмешливо спросил себя: куда идешь, что ищешь?
Село просыпалось. В настывшем за ночь воздухе был отчетлив каждый звук – стук двери, звон ведра, собачий лай, запоздалый петушиный крик. День начинается… Он знал, как этот день пройдет и чем закончится. Шаткий конторский стол, счеты, цифры… Потом будет ночь и боль в сердце, и тоска. Так было позавчера и вчера, так будет завтра и послезавтра, и через год, и через два…
Повернул назад. Над трубой его дома вился дымок. Это Дулма… Когда ночует не на отаре, приходит к ним, помоет полы, постирает. Добрая…
С Дулмой встретился у крыльца. Она шла с заднего двора с подойником в руках. Издали заулыбалась ему, широкое лицо порозовело, глаза сузились в щелочки.
– Корову подоила, – сказала она, показывая подойник. – Вот. Мало молока…
– С чего ему быть?.. Зелени еще нет, а сена уже нет, – вяло, думая о своем, сказал он, посторонился, пропуская Дулму вперед.
Но она идти в дом не спешила, сделав шаг, остановилась.
– Нам муку давали. Принесла немного. Лепешек постряпаю? – Подождала, что он скажет, – Жамьян не отозвался. Гася улыбку, проговорила: – Я пришла, а тебя где-то нет, печку затопила… – Оглядела его, задержав взгляд на лице – во взгляде невысказанный вопрос.
Он догадался. Дулма думает: не ночевал дома. «Эх ты, простота…» Вслух сказал:
– Проходи…
– Сейчас, – как-то вдруг засуетилась она, в то же время оставаясь на месте. – Сейчас, Жамьян… – поставила подойник на ступеньку крыльца, глядя мимо него, спросила: – А если я замуж выйду, а?
– За кого? – машинально спросил он.
– Ну… не важно… А? – она все так же смотрела в сторону открытыми, немигающими глазами.
Тяготясь необходимостью отвечать и не зная, что ответить, проговорил:
– Сама думай. Не семнадцать лет тебе, Дулма. И одна ты, никому ничего не должна.
– Верно, не должна… – согласилась она, торопливо заправила под платок иссиня-черную прядь волос, спохватилась: – Ой, совсем забыла. Бегу я…
Улыбнулась ему виновато-жалко и через задний двор торопливо ушла к себе.
Взяв подойник, он зашел в дом, налил молока в кастрюлю, поставил на печку. Утренний свет скупо цедился сквозь давно не мытые, запыленные, засиженные мухами окна, в углах держался сумрак, прохладный и неуютный. Он помнил свой дом совсем другим, с веселыми цветастыми занавесками на окнах, с тяжелой тканой скатертью на столе, с блеском свежей краски на половицах.
Молоко вспенилось, шапкой полезло вверх, плеснулось через край, зашипело на плитке. Сдвинув кастрюлю на край печки, он задумался – что сготовить на завтрак? На столе стояла чашка с мукой Дулмы. Что это она вдруг убежала? Хорошо бы ребят накормить горячими лепешками… А Дулму он, кажется, чем-то обидел. Напрасно… Его ребят она любит как своих собственных… если бы они у нее были. Последний кусок хлеба рада им отдать. Жизнь у нее тоже несладкая. Доля таких, как она, известная – вековать во вдовах. Кого-то нашла. Надо бы порадоваться вместе с нею, а он…
Повертел в руках чашку с мукой. С лепешками возни много, да и не получаются они у него. А вот болтушку на молоке сделать можно. Тоже вкусно… Засыпая муку в кастрюлю, громко позвал:
– Баир! – Сын не отзывался – любит поспать, негодник. – Баир, вставай и буди Сэсэгму.
Они с Дарьей дали детям красивые имена. Баир – радость, Сэсэг – цветок. Тогда казалось, что и жизнь у ребят будет красивая. А получается… Ход его мыслей вдруг застопорился. Это что же получается? О чем он думает? Разве дети не часть его самого? И Дарьи… Будь она на его месте, ей бы такое и в голову не пришло. Когда есть дети, человек не может, не должен думать о себе самом. На этом жизнь держится. Вон Сергей Дашиевич… Тоже без жены остался. Если бы не детдомовская девочка, зачах бы от тоски. А так, что ж, крепится…
Первой из-за заборки вышла Сэсэгма. Протерла кулаком глаза, заглянула в дымящуюся кастрюлю, повела носом.
– Баирка, а Баирка… Отец нам чего наварил. Много!
Сын глянул на кастрюлю мельком. Парень взрослым становится, стесняется радоваться тому же, чему рада сестренка.
Из шкафа Жамьян достал кусок хлеба – остаток вчерашней пайки, – в раздумье подержал его на ладони, разрезал на две неравные части. Поменьше – Сэсэгме, побольше – Баиру. Сын сразу же заметил, что отец обделил себя, молча разломил свой кусок, молча подвинул половину ему. Жамьян закряхтел, склонил голову. Подождал, когда откатится от горла щемящая волна, сказал:
– Я, ребята, хочу в чабаны попроситься.
– С тетей Дулмой будешь работать? – чему-то обрадовалась Сэсэгма.
– Нет. Самостоятельно водить отару буду.
Сын покосился на конец деревянной ноги, выставившейся из-под стола, как ствол пушки, пошевелил густыми черными бровями.
– За отарой ходить много надо.
– Коня дадут. Верхом буду ездить.
– У тебя в конторе хорошая работа. Все так говорят.
– Не понимают, вот и говорят. Не по мне работа. Ну и хлеба буду получать побольше. Только вот вы… Вся работа по дому на вас ляжет. Самим управляться надо будет. Корову доить…
– Корову я доить сумею, – засияла глазенками Сэсэгма.
– Сиди, доярка выискалась! – одернул ее Баир. – Языком наболтаешь, а делать – мне.
– Ничего, Баир, Сэсэгма сможет. Я ей верю… До конца учебы как-нибудь перебьетесь, а там заберу вас на летники.
– И мы с Баиркой будем пасти овец на твоем коне? – Сэсэгма отложила ложку.
– На коне, дочка.
– А я боюсь, – призналась Сэсэгма.
– Это пройдет. В старину бурятские дети в три года садились на коня.
Сэсэгма снова принялась хлебать болтушку. Помолчав, вдруг спросила:
– А мы с Баиркой кто – буряты?
– Ну конечно.
– А Панка нам кто?
– Брат. Двоюродный.
– Почему же он русский?
– У него отец русский.
Сэсэгма задумалась, она добросовестно хотела понять, что к чему, но это ей, видимо, не удавалось. Вздохнула, сказала совсем о другом:
– Панка вчера под лед провалился. На Бормотухе.
– Кто тебе сказал?
– Сама видела. Панка с Акимкой на льду катались.
– Ты тоже каталась?
– Ну… – Сэсэгма виновато потупилась, – Акимка позвал. А Панка хотел лед попробовать. Ухнул – вот так, – она провела ладонью по горлу. – Мы с Акимкой его вытащили.
– А ты где был? – сердито спросил Жамьян у Баира.
– В школе, стенгазету выпускал.
Качая головой и хмурясь, Жамьян встал из-за стола, начал одеваться. Надо сходить… Такое купание Панке может выйти боком. Подхватит воспаление легких…
– Я больше не буду, – сказала Сэсэгма, с испугом поглядывая на него.
– Ты катайся, катайся, – у дверей Жамьян обернулся, – тоже искупаешься.
Всходило солнце.