чтобы поблагодарить тебя: не будь тебя у меня, быть может, судьба моя была другой.
– Как так? Что ты такое говоришь?
– Это я позже все узнал… Козловский подстроил мой арест еще до твоего приезда… Но из-за ваших писем Сталину и Вышинскому подняли дело Ларчикова, которое я начал, но не успел закончить, и в итоге оправдали Гаврилу и его товарищей, Ларчикова и его пособников арестовали, а в нашем управлении НКВД началась чистка, и Козловского уличили в подтасовке документов, в пособничестве троцкистам и злоупотреблении полномочиями, а вместе с ним и нашего начальника – Астахова.
– Но как я-то помогла? Не понимаю.
Раздался шумный гул поезда, и вагоны со скрипом тронулись. Агафья и Новиков пошли по перрону вслед за поездом, а Гаврила следовал за ними молча, ничего не говоря, но не сводя строгого взгляда с Новикова.
– Да как же не понимаешь? Ведь я нашел доказательства того, что в деле о Кизлякском бунте Козловский отпустил без всяких оснований Ларчикова и Кузнецову, а Астахов закрыл на это глаза. И после получения ваших писем вскрылось про все дела Ларчикова в Миассе, а уж потом дошло и до моих заявлений о его провокациях в Кизляке. Все связали воедино, и вот я полностью оправдан!
– Какое счастье! – Агафья чувствовала, что задыхается. – Какая радость! Все будет хорошо, ведь правда, скажи, Семен?
– Все будет непременно хорошо! Только так!
– Мы выстоим?
– Выстоим! Как иначе?
Но перрон заканчивался, и проводник кричал что-то Новикову, призывая его заскочить на ступеньку.
Время улетало, вытекало из ладоней, а они не успели сказать друг другу что-то невыразимое, но важное, и это важное словно колыхалось в душном воздухе вместе с ленивыми струями солнечного света, его невозможно было не заметить, но и озвучить – невозможно. Оставалось только вложить силу этого чувства во взор, и Семен, напоследок вновь сжав с силой ее ладони, так тяжело и в то же время ласково посмотрел на нее, что Агафья не могла не ответить – таким же многословным и многозвучным взглядом.
Уже через мгновение Семен вскочил на ступеньку вагона, и поезд понес его обратно к Челябинску, скрываясь в березовой роще и сосновом бору, зеленевшем на горизонте, как сбегавший с гор быстрый ручей теряется в туманной недостижимой дали лесов. И Агафья, опершись на сильную руку мужа, делала вид, что не замечает его угрюмости, успокаивая себя тем, что за одно надо его благодарить: он молчал и ни в чем не упрекал ее. Ей верилось, что он сквозь телогрейку, сквозь самую ее кожу ощущал ту боль, что чувствовала Агафья за Семена, осознавая, что у нее жизнь сложилась, а у него – нет. И так было стыдно радоваться своему полноправному и полноводному счастью, еще помня его взгляд, еще так живо представляя его честное и любящее лицо перед очами.
Но все пройдет. Пройдет и эта, полная отчаянной страсти минута, уляжется грусть, уймется страдающая за бывшего возлюбленного душа, и будет не совестно наслаждаться робким счастьем, которое они все-таки выиграли у пусть и сурового, но все-таки прекрасного, неповторимого времени, целой эпохи – тридцатых годов, о которых они всегда будут вспоминать с гордостью, а если и с горечью, то много позже, горюя только о том, что эпоха эта – эпоха стройки, достижений и созидания, пленительных надежд и тяжелого труда, когда так многое на Руси совершалось впервые, от обучения буквам и освоения неразведанных недр земли до запуска электростанций и тракторных заводов, эпоха непревзойденная и так мало запечатленная для потомков, – была безвозвратно утрачена.