и не пытал ее, а она только жила мгновением, надеясь, что оно будет вечным.
Дело Гаврилы Ермолина завершилось, его оправдали и восстановили в комсомоле, как оправдали и нескольких его товарищей с завода, но был арестован Ларчиков с подельниками, указавшими на свои связи на других предприятиях Урала: ниточка потянулась, распутывая тугой узел обмана. Если бы не многочисленные письма Вышинскому и Сталину от рабочих, этого могло бы и не произойти. Всех, кого оправдали, восстановили в должностях на заводе, даже бывшего директора завода, и вскоре они вернулись к работе.
Счастье Ермолиных было безмерно: и родителей, и детей, и внуков. Гаврила и Агафья вспоминали о прошедшем без злости, что могло показаться кому-то неправдоподобным, а родителям не позволяли озвучивать свои многочисленные упреки, которые они, безусловно, таили в себе по отношению к большевикам.
И только отдельные мгновения омрачали состояние чистой, беспредельной радости: у Гаврилы никак не проходил сухой кашель, который он приобрел в холодной тюрьме. Однако Тамара, для которой он был и в двадцать семь лет ребенком, не на шутку всполошилась и, озаботившись его состоянием, стала искать знахарку, обращалась к разным старушкам, готовила по их рецептам отвары, настойки, мазала ими грудь Гаврилы, и, казалось, что-то из этого помогало, на время кашель проходил – с тем только, чтобы через время вернуться снова.
Было и еще кое-что: Агафья с первых же дней не знала, как поведать мужу о том, что она несла на душе бремя вины за погубленную, как ей казалось, жизнь и без того обделенного Семена Новикова. Она была уверена, что он пострадал за нее, за то, что решился помочь ей, и если бы она не обратилась к нему, то он никогда не был бы арестован. Ей казалось, что рок испытывал ее, поднося ей возможности совершать зло, и она поддалась, сначала растоптав любовь Семена (хоть это и была не ее вина, но пойди ж ты разбери в этом вихре чувств!), а затем и его самого.
Видя, как томилась Агафья, Павел как-то утром подошел к ней и, строго глядя ей в глаза, по-отечески назидательно и строго велел:
– Ты, дочь, не вздумай говорить о своей поездке в Пласт Гавриле. Прошлое былью поросло. Не поймет он такого.
Агафья вспыхнула: она не верила, что Гаврила будет ревновать, не верила, что подумает про нее так низко, и то, что отец так полагал, для нее значило одно: он сам допускал мысль о том, что она предала мужа. Стало быть, она чего-то не понимала в людях, в мужчинах, что-то в жизни утаилось от нее, была в ней какая-то незримая ее женскому глазу темная сторона… а Гаврила действительно мог так подумать о ней.
– Папа, да что ты такое говоришь? – шепнула она ему, вкладывая всю силу возмущения в эти слова. – Мне скрывать от мужа нечего!
– Не глупи, береженого Бог бережет.
И словно назло отцу, чтобы доказать прежде всего самой себе, что Гаврила был выше ревности, а главное, что верил ей как себе и что не было никакой темной стороны жизни, она на следующий день решилась и рассказала ему о том, как несколько раз пыталась спасти его, как ходила к Ларчикову, ездила в Пласт и как поездка ее сгубила Семена Новикова.
Они сидели в горнице при свете летней луны, таком ярком, что были видны не только очертания предметов – комода, зеркала, кровати, – но различались и сами эти предметы, и черты глаз, губ, выражение спокойных лиц. Блаженная прохлада проникала внутрь через открытую форточку. Агафья распустила золотой водопад волос и теперь расчесывала его гребнем.
– Что же ты молчишь, Гаврила? Что скажешь мне? Осудишь меня?
– Да за что же?
– За то, что из-за меня погиб человек. За то, что без твоего разрешения поехала в Пласт. Эх, не следовало мне идти к Ларчикову! С этого все началось!
– Да брось ты! Съездила и съездила… Я одного не понимаю: если меня оправдали из-за ваших писем, то почему осудили Ларчикова? Ведь вы не указывали на него, не писали доносов?
– Конечно нет!
– Тогда как они поняли, что это он и его сообщники донесли на всех? Ведь Ларчиков поступил на завод очень поздно.
– Видимо, как-то поняли.
Гаврила почесал отрастающую щетину.
– Нет, тут все-таки в чем-то другом дело. Не думаю, что Новикова арестовали из-за тебя. Скорее всего, от него давно пытались избавиться. Тот же Козловский. Никогда не забуду эту проклятую личину!
– Если бы это было так… совесть бы… не давила так на меня. Но как узнать? Как узнать?
Стрекот кузнечиков и сверчков, наполнявший ночь своим безмятежным и убаюкивающим гулом, был ей ответом. Серебристые облака расплывались в небе, размывались, таяли, пока не обнажили полностью бледный диск луны, и ее таинственный свет расстелился по небольшому саду перед домом как прозрачная пелена. В лучах луны по-особенному белели окрашенные белым стволы изящных яблонь.
Гаврила встал с кровати и подошел к окну, зачем-то вглядываясь в серебристые блики ночи.
– Посмотри на наш сад, – сказал он. Агафья встала с табуретки и потянулась к окну, не понимая, что он хотел ей показать. – Там, где опали нежные лепестки, скоро нальются соком яблоки. Там, где упали в землю сухие семена, скоро поднимется хлеб. Там, где была выжжена земля, всходы наполнятся питательными веществами. Там, где было страдание, прибудет сила, где была боль – родится жизнь. Что будет завтра – никому неведомо, но одно я знаю точно: мы никогда… не будем слабее, чем мы есть теперь. Разве ты не ощущаешь того же? Каждый день закаляет ставшие давно стальными нервы, и – странное дело – чем туже нервы, тем больше в сердце прибывает любви… к жизни… и к людям в целом. Есть время искать ответы, а есть время жить, и нужно, чтобы первое никогда не вытесняло полностью второе.
– Как ты стал хорошо говорить! – поразилась Агафья. – И как верно все. Я давно замечала: самый простой человек во стократ чище самого заумного. Только человек непритязательный может пройти через испытания и сохранить в себе любовь, не растеряв своих добродетелей, как растрезвонит их, подобно шелухе на ветру, человек с непомерным честолюбием. На таких непритязательных людях держалась, держится и будет держаться русская земля. Быть может, ты думаешь, я говорю о ком-то, но я говорю о тебе, прежде всего о тебе.
Окутанная мерцающей дымкой, луна глядела на них прямо, не уклоняясь, словно знала ответ на любой вопрос бренной жизни, – знала, но не могла изъясниться, путаясь в своих же серебристых лучах,