*
Письмо брату Раиса написала и отправила на следующий вечер. Старалась писать бодрее, тем более, что и новости были хорошие. Наши в Керчи! Все-таки вышли. Как и всем, ей очень хотелось верить, что добрались благополучно.
— Я сначала чуть от страха не умерла, — говорила Оля, уже в пятый наверное раз пересказывая подругам историю про поездку в порт и бравого капитана, — А потом гляжу — такие радостные оба. Игоря Васильевича просто не узнать, почти такой же как до войны. На обратном пути все шутил еще, что ты, мол, Оленька, так напугалась, я живучий. И потом, когда тебя такой человек берется оперировать, помирать как-то неудобно. Уже и не помню, когда он последний раз так шутил. Права ты, Вера, на войне бывает все. Но не только страшное. Мне уже не страшно, честно.
“Значит живы, — думала Раиса засыпая. Можно было хотя бы верить, что жив суровый Денисенко, и смешной немного Кошкин, и фарфорово-стальная Лена Николаевна. — Где-то мы теперь встретимся? Может, в одной части, а может, только после войны.”
Это должно было успокоить, ободрить, но — и она сама удивилась этой перемене — не радовало, а только тревожило. С того самого вечера у обрыва будто защемило что-то в душе. И опять, совсем как перед вестью о падении Брянска, Раиса ждала и ждала какой-то надвигающейся беды. Она и сама бы не взялась сказать, какой именно. Вроде бы и немцы на город больше не лезли, и поток раненых, соответственно, был вполне переносимый, и работали всего-то по восемь-десять часов в сутки у стола, но что-то выматывало донельзя.
Алексей Петрович, помнится, рассказывал, как в фортах Льежа, в четырнадцатом году, кадровые военные в истерику впадали в ожидании очередного выстрела “Большой Берты”. Но там-то снаряд пробивал любое укрепление, а здесь — десятки метров скалы защитят от чего угодно!
Но сколько ни убеждала Раиса себя, что тревожиться не о чем, а беспокойство грызло с каждым днем все сильнее и, самое худое, совершенно развалился сон. За два-три часа до подъема сами открывались глаза, и ей никак не удавалось заснуть опять, а после подъема добрых полчаса тело отказывалось подчиняться, и ее едва ли не шатало от стенки к стенке. В те же редкие дни, когда персоналу давали отдых, словно пружина какая-то подкидывала за пять минут до обычного рабочего подъема.
Но жаловаться на это… кому? И смертельно неудобно, и сама бы высмеяла такую жалобщицу. Она корила себя порой за то, как на Перекопе перепугалась, что сходит с ума. Тоже выдумала! Понятно, от усталости еще и не то приключится. А сейчас, при понятных и нетяжелых сменах, о чем переживать-то?
Но сна как и не было, и пытаясь хоть что-то с этим поделать, Раиса попросту заставляла себя вставать сразу как проснется. Одевалась и тихонько шла на пост, если дежурила знакомая сестра. Устраивалась и досиживала за столом. Так удавалось хотя бы подремать час или, на крайний случай, уверить себя, что она нашла из беды пусть плохонький, но выход.
Правда, на пятый раз на вопрос: “Галь, я посижу у тебя часок?”, та тоже заволновалась. “Тетя Рая, ты не заболела? Неделю гляжу, как ты маешься”. Раиса попробовала отшутиться, мол привыкла к тому, как на Перекопе работала, вот сон и не идет. Но на этот раз — пришел. Она уснула, едва только подсела к столу, под зеленую лампу. Вроде бы и лампу эту видела, и график дежурств рядом на стене, и чернильницу. А уплыла в сон и подземный коридор сам собой сделался ее комнаткой в Белых Берегах, в общежитии для медработников.
Комнатка та была совсем крохотной, но тем и хороша. Там помещались кровать на сетке, письменный стол и этажерка с книгами, а большего, пожалуй, и не требовалось. Окно выходило в палисадник, на двух гвоздиках на раме висела крахмальная вышитая занавеска. Вышивала ее Раиса еще в техникуме, она любила рукодельничать, а еще мечтала, что когда-нибудь у нее будет дом. Занавеска была окну мала, и болталась на веревочке, как салфетка. Но и этого хватало.
Главной вещью в комнате была настольная лампа с точно таким же приплюснутым зеленым абажуром. Ее Раиса завела сразу же, как перебралась в общежитие. Лампа, как и книги, виделась ей обязательной вещью в доме человека ученого. Покупалась лампа на толкучке, была не новой, изоляция на проводе истерхалась как старая бельевая веревка. Лампа не горела. Пришлось позвать соседа-электрика. Он отверткой вскрыл ее основание, вытряхнул оттуда пару сухих тараканов, что-то подтянул и под зеленым абажуром зажегся мягкий уютный свет. И с тех пор лампа исправно светила целых три года, под ней Раиса разбирала свои конспекты, читала, шила, писала письма брату.
Эта лампа, и уютная комнатка, где едва три человека развернутся, привиделись ей теперь в полусне. Застряв меж сном и явью, Раиса вдруг вспомнила, что сегодня же — семнадцатое декабря, а значит ей исполнилось тридцать лет. Прошлый день рождения, в сороковом, отмечала она с подругами. В комнатке было тесно и весело, были там яблочный пирог и домашнее вино. А Володька, специально подгадав к празднику, прислал ей в посылке кедровых орехов. Во сне он сам явился ее поздравить, но был при том в форме, потому что уходил на войну, Раиса понимала, что оттуда он может не вернуться, а потому плакала.
И от слез тотчас же проснулась. Только не сразу поняла, где же она. Глаза мокрые, и в самом деле плакала… Она сидит за столом и лампа светит, вроде бы та же самая. Будто еще вчера было 17 декабря 1940 года. Но во сне уже была война… “Все, подъем!” — сказала она себе. Сморило, нехорошо. Нет больше ничего, ни лампы той, ни дома, скорее всего. А есть война, брат давно на фронте и писем от него все нет и нет.
Раиса встала, подавленная, но при этом очень недовольная собой, потому что нельзя так раскисать, всем тяжело, не ей одной. И, поднимаясь, поймала краем глаза какой-то блеск.
На столе рядом с ней лежал маленький золотистый цветок, вырезанный из стреляной гильзы. С пятью лепестками, как та счастливая сирень, которую перед экзаменами ищут школьницы в букетах, чтобы съесть на удачу. Еще полчаса назад, когда ей дали немного отдохнуть, его здесь точно не было.
Какое-то время Раиса молча сидела, грея цветок в ладонях. Откуда он? Неужели кто-то вспомнил, что у нее сегодня день рождения? Кто же это мог быть? Не