троянский по пути с Итаки.
А билетёрша смотрит на меня,
как будто собирается заплакать.
«Шкаф открыл – и что выпало, то надел…»
Шкаф открыл – и что выпало, то надел.
Мятый рванник в кармане – на опохмел.
В храм зашёл – златопошлость и новодел,
но какого-то лешего тянет.
За соседской халупой ЖК торчит,
закрывает от солнца и портит вид.
Наложением рук лечат суицид
у психолога в бывшей бане.
Мятый рванник ушёл на еду коту.
Встретил женщину славную, да не ту.
Поднял голову – вишни стоят в цвету
и поёт соловей на дубе.
Снова у аналоя ладонь в ладонь
шепчет – вот я весь твой, а её не тронь.
И старушка-свечница, задув огонь,
скажет певчему: пьёт – знать, любит.
«Это сон. Это миг прободения язвы рассудка…»
Это сон. Это миг прободения язвы рассудка.
Это Ева срывает с запретного древа инжир.
Это мне – дураку – несмешна твоя глупая шутка.
Это ты – навсегда безбилетный скупой пассажир.
Это мама и папа, а это жена и ребёнок.
Это муж и отец. Это брошенный внуками дед.
Это скачет неловко среди лошадей жеребёнок.
Это смотрит старуха полку уходящему вслед.
Это он не пришёл, а она полюбила другого.
Это он не дожил, а она не хотела дожить.
Это спящий вагон покатился с пути запасного –
это лучше не видеть. А это – и не ворошить.
Это новый рассвет старый город снежинками сбрызнет.
Это боль в глубине. Это в доме вдовы неуют.
Это – нет, не картина, а вывеска нашей – здесь – жизни.
Просто вывеска на магазине, где нас продают.
пятница
“Где двое вас – там я меж вами” –
так Он сказал ученикам.
Под яблоневыми снегами
не жги свечей по пустякам:
светло без них. Конец подходит
посту – великому, как скорбь.
Одет апрель не по погоде,
но мы и не готовим торб,
и не готовимся к застолью,
не выпекаем куличи –
с тобой в беззвучном богомолье
мы смотрим в небо и молчим.
И будет ночь. И будет Пасха.
И мы без них
за них
для них
идём вдвоём, молясь, к Дамаску.
И след в пустыне – от троих.
«Из оркестровой трогательной фальши…»
Из оркестровой трогательной фальши
глаголет правду истинная ложь.
А ты летишь всё выше и всё дальше,
и вот уже на облаке плывёшь,
и вот уже ты нас легко прощаешь,
покачивая светлой головой.
Когда пристанешь к берегам пристанищ,
где грех отпущен среднедушевой,
ты в разговоре с Данте Алигьери
спроси про… впрочем, это всё равно.
Не думай там о нашем диспансере
и с берега не вглядывайся в дно,
не слушай, как фальшивят медь с железом, –
другою музыкой звучит парад планет,
сшивая ультразвуком полонеза
ультрамарин и ультрафиолет.
«Ветер не даёт снова…»
Ветер не даёт снова
вставить даже полслова.
Нет, не шагну – не посмею –
от крыльца.
Тает вещество цвета –
осень ветром раздета…
Девочка, знай, что психея
вся в Отца.
Сквозь насмешки злой пену
проступает оленный
её взгляд: так страшит ветер –
словно в смерч.
Золотом блестят тени,
листья словно олени
скачут, чтоб напетлять пе́тель.
Вяжут смерть.
Нет, зима не невеста
и не время, а место,
где тому лишь дано выжить,
с кем тепло.
Ветер колкий порывист.
Осень. Больно навырост.
И хотелось сжечь-выжечь –
да прошло.
«Все поезда уходят в Самарканд…»
Все поезда уходят в Самарканд,
все птицы улетают к Зеравшану,
где из архитектурных доминант
одни золотоносные барханы –
неверные, нестойкие, ничьи.
Поёт мальчишка – ищет подаяний.
Неслышный запах цвета алычи
с годами невозможней и обманней,
чем в детской оживавший гобелен.
Гудки звучат далёко и надрывно,
как будто умирающий олень
прощается с надеждой. Смоет ливнем
мазутной лужи чёрную дыру,
и нет уже ни лязганья, ни стука.
Нет, я не умираю, – отомру
и отпаду, как шелуха от лука.
Лишь тепловозный дым, как фимиам,
над беспризорной горечью платформы
курится ввысь. Теперь похож на храм
вокзал и содержанием, и формой.
Все поезда уходят в Самарканд.
Сам Бог не знает, есть ли этот город.
А мальчика надломленный дискант,
как чай вокзальный, холоден и горек.
«Подари мне свой край?..»
Подари мне свой край?
Там низвергнуто небо в каньон –
и кипит, и шкворчит, и проклятия богу бросает.
Вдоль тропы иван-чай,
как построенный в штык гарнизон
равнодушно глядящих в безлюдную даль самураев.
Положи мне в ладонь
можжевеловых чёток кольцо,
и на бусине каждой оставь небольшую щербинку,
её – каждую – тронь,
поперчи серебристой пыльцой,
повяжи её – каждую – нежностью тёплой косынки.
Восходя – восходи
ежеутренним светом вдали
над привычно ворчливой спросонья всхолмлённой долиной.
Облакам бигуди
ветер южный вплетёт в ковыли –
ты его не жури, он устал от белёсой равнины.
Как кувшинки с Моне,
как с садовником ханским джида,
ты была со мной там, где я сам, как мне кажется, не был.
Не забудь обо мне.
Позабудь обо мне навсегда –
как о (к)рае своём с опрокинутым аспидным небом.
«И проходит усталость, и звон в голове – на минимум…»
И проходит усталость, и звон в голове – на минимум,
словно кто-то в обратную сторону крутит дни.
Если можно ещё мою жизнь хоть на что-то выменять,
забирай, а взамен обещай его сон хранить.
Как умеешь лишь Ты, отрази ему солнце в озере,
покажи, как ты гладишь ладонью Своей леса.
У него от смущения щёки бывают розовы,
и смешливы глаза, когда трогает нос у пса.
Я даю ему слушать отрывки из Ленни Кравица;
раздуваю гримасы, насколько хватает щёк, –
и мой сын улыбается. Господи, так улыбается,
что мне кажется, будто Ты дашь мне пожить ещё.
«В этом углу, где до родины ближе ползти…»
В этом углу, где до родины ближе ползти,
чем до Москвы, полюбуйся – какие закаты…
Ночь обезболена воздухом, как опиатом, –
царствуют звёзды. Фонарь на столбе не в чести.
Оспины осени. Жёлтые листья в траве –
внешний симптом затаившейся