почувствовала, как кровь отхлынула от лица. «Я же… я же аккуратно…»
— Дальше, — он, кажется, даже получал удовольствие от лекции. — Туфли. Красивые, новые. Но на левом — крошечная, почти незаметная царапина на лакировке. Ты ее прятала, когда переживала. Манера держать бокал — пальцы сжаты слишком крепко, как будто боялась, что украдут или что уронишь и разобьешь. Он слишком дорогой для тебя. Аромат — хороший, но для дня, не для вечера. Слишком «сладкий», слишком… старательный. Смотрела ты слишком голодно. Не как женщина, которая здесь дома, а как та, что пришла добывать.
Он посмотрел прямо, не мигая.
— И ещё. Когда мужчина шутил рядом, ты смеялась на полтона громче остальных. Так смеются в дешёвых кафе, когда хотят понравиться официанту. Это не упрёк — это факт. Человека из трущоб можно привезти на бал, но трущобы из человека ты не вынешь. Не за один вечер. И не за год.
— Я… — я сглотнула. Хотелось оправдаться, закричать, сказать, что всё это — придирки. Что я красивее многих его дам. Что я умею такое, о чём они и не слышали. Что я — лучше, чем он думает. — Я могла бы… я бы… Я могу стать вам… — слова путались, как нитки под ногами.
Он чуть наклонил голову.
— Жёной? — усмешка без веселья. — Девочка, ты хороша в своей нише. Это ниша — не сцена и не дом. Ты — приятный вечер. И всё. Сегодня я взял тебя как дешёвую — давай скажем мягко — «компанию». Так тебя будут брать и дальше. Это не плохо и не хорошо. Это твоё место. А вот попытка выдать себя за «нашу» — смешна. И опасна для тебя. Здесь ты — чужая. Это — не обида, это правила.
Он ткнул взглядом в купюры.
— Возьми. И больше сюда не приходи. Тебя запомнили — улыбались не тебе, а над тобой. Следующий улыбнётся так же, а в комнате будет вести себя ровно так же, как я. Если повезёт — оставит больше. Если нет — не оставит ничего.
Он застегнул пуговицы. Поднял взгляд. На секунду мне показалось, что в нём мелькнуло что-то похожее на жалость. Или мне хотелось так думать.
— Ты красивая. По‑настоящему. Но красота — это не пропуск. Это всего лишь приманка. А рыба всё равно остаётся рыбой.
Он повернулся к двери. Открыл. На пороге задержался, не оборачиваясь:
— И ещё. Не верь сказкам. У нас сказок нет. У нас расчёт.
Дверь закрылась. Тихо. Как будто ничего и не было.
Я сидела на краю кровати, глядя на деньги, как на чужую кожу. На секунду показалось, что я слышу собственное сердце — оно стучит где-то в горле. Я подняла купюры. Пальцы дрожали. Хотела бросить их на пол, хотела крикнуть вслед, что я не такая. Но голос застрял. И слёзы поднялись неожиданно горячие. Я вытерла их ладонью — размазала тушь, чёрные разводы на пальцах, как клеймо.
Я оделась медленно. Молния вдруг стала такой упрямой, будто тоже решила мне сказать «нет». В зеркале — я. Та же. Только почему-то меньше ростом. Я подошла к столу, налила воды в стакан, не смогла проглотить, сплюнула в раковину. «Дура, — сказала себе. — Ну и дура. На что надеялась? На то, что в сказку позвали?»
Когда я спустилась вниз, музыка играла та же. Люди смеялись, те же бокалы, та же икра, та же «улыбчивость». Я прошла мимо, не глядя в глаза. Казалось, на мне написано всё. На выходе охранник кивнул, как и при входе, только в этот раз его «проходите» прозвучало как «свободна». У дверей на меня налетел чей-то шовинистичный шёпот: «Ну, бывает». Я ускорила шаг. На улице ветер пахнул холодом. И я пошла домой пешком, потому что на такси жалко. У меня теперь были деньги — чужие, липкие, с его пальцев. Деньги, которые я ненавидела, но знала: они мне нужны. Нужны, чтобы завтра не есть макароны на воде. Нужны, чтобы сделать укладку ещё раз. Нужны, чтобы — смешно — снова попытаться? Нет. Чтобы просто выжить.
Дома я сняла туфли у порога и рухнула на стул. Сняла платье, аккуратно повесила, будто тем самым возвращаю себе достоинство. Долго терла лицо мицелляркой, пока ватный диск не перестал сереть. На кухне нашла вчерашний хлеб, отломила кусочек, пожевала и вдруг захохотала. Смешно, горько. «Икра, — сказала я в пустоту, — чёрная… а у меня — хлеб». Смех превратился в икоту, икота — в рыдания. Я плакала тихо, чтобы соседи не слышали. Уткнулась в локоть, укусила кожу, чтоб не завыть. И выдохлась.
А потом в животе — в самом глубине — что-то едва заметно шевельнулось. Мне показалось? Наверное. Но мысль пришла ровно и холодно: «А если…» Я зажмурилась. «Ну уж нет, — прошептала. — Нет-нет-нет. Только не это. Только не сейчас». Но где-то очень глубоко уже щёлкнул выключатель, и лампочка загорелась: новая жизнь. От того, кто сказал мне: «Ты — никто». От той ночи, которая должна была стать билетом, а стала печатью.
Мы уедем потом. В другой город — подальше, куда глаза глядят. Я буду работать в другом месте, снимать другую комнату, пить другой чай. И никто не узнает, откуда у меня ребёнок. Я придумаю историю: «любовь, уехал, не вернулся», да любая. Главное — чтобы никто не спросил лишнего. Главное — чтобы мы выжили.
Я выключила свет и легла, свернувшись. Долго смотрела в темноту. Думала о люстрах, о шампанском, о четырёх канапе с икрой. О том, как они смотрели. О том, как он говорил «расчёт». И о том, что единственное настоящее от той ночи — было во мне.
***
Вот так я и появилась на свет.
Эту историю мама рассказала мне в мои восемнадцать — без слёз, почти гордо, как будто о выигрыше в лотерею, а не о том, что у неё в тот вечер украли последние иллюзии. Пишу это уже в двадцать, но рассказывать буду о том, что было до и ровно в те дни, когда мне исполнилось восемнадцать и я забрала брата.
Мы с мамой жили не там, где я родилась. После её «бала» и короткого романа, о котором мне потом не раз мечтательно напоминали дорогие духи в прихожей, мы уехали — быстро, без