молодости — облезлый кирпич, свет от лампы, окно с занавеской, где жили и умываться не стыдились. Дверь приоткрылась, и Костя — сонный, с мешками под глазами, в майке и с вечной сигаретой в пальцах — выглянул, будто кот, которого разбудили от интересного сна. Я даже не моргнул, вышел из машины и сразу в лоб: — Хирург — брат Гены. Слова сорвались из меня, как пуля: коротко, точно, без прелюдий. Костя застыл, лицо съежилось, глаза стали большими и глупыми.
— Ты уже прикончил его? — спросил он, стараясь держать тон ровным, но голос дрогнул.
— Не шуметь. Едем за Серыгой. — Я не стал расписывать, почему это важно, потому что каждая лишняя фраза — трата времени. Он притворился, что понимает, но руки его тряслись, когда он закрыл дверь, и в этот дрожащий жест пролилось все — страх, вина, долгая усталость.
Мы ехали в машину молча; мотор глотал ночь. Я сжал руль так, что в пальцах затвердела кожа. Костя пытался шевелить губами, собирать слова в объяснение, но я оставил его без воздуха — пусть думает, пока мы едем.
За Серым подъехали к тому дому, где его бывалый голос всегда звучал как развороченная медь. Он вышел мгновенно, весь в пальто, глаза как у старого зверя — живые, спокойные, но готовые к пиру. Услышав «Хирург — брат Гены», он не дрогнул, просто кивнул, как будто кто-то только что поймал их всех на интересной детской игре и сказал: «Игра окончена».
— Не шутка? — сухо спросил он.
— Не шутка, — ответил я. — Лебедев.
Мы стояли вчетвером в паре минут, которые тянулись, как гудок паровоза.
— Надо к Шурке — Он держит улицы, он знает, кто и где спит, жрет, тусуется.
Кинул Костян закуривая.
— Он прикроет так, как надо, — спокойно ответил Серый, но в его спокойствии зазвучала сталь.
Мне мутило, когда предложили ехать к Саше, и не только потому что он — последний человек, перед кем я поставил бы колено. Я не прохожу мимо старых обид, я их ем, перевариваю и делаю чем-то полезным — планом, ударом, выстрелом. Но Саша — это тонкая тема. Он всегда был тем, кто мог вытащить нас из дерьма, не замаравшись по локти; он — фишка, которой мы не любили пользоваться, потому что за эту фишку платят жестко.
Я курил, как будто сигарета была вентилем, что держит внутренний пожар на уровне. Три окурка подряд — и каждый выдох был приказом самому себе не дрейфить.
— Мы и без него найдем хирурга, — бросил я, не глядя ни на кого, глаза за стеклом, город как серая лента. Я делал вид, что убежден.
— Та не найдем мы без него, едь давай, — отвечал Костя, голос его расползался, как масло по горячей плите; он слишком устал, чтобы спорить, но не настолько, чтобы молчать.
Я убрал ладонь в карман и второй сжал окурок, будто в ладони держал гранату: надо вовремя бросить. Сделал большую затяжку, и дым резанул горло.
— Засунь свои обиды в задницу! И подумай про сына и Катю, — Серый сказал это спокойно, но в его спокойствии был железный прут; он знал, зачем мы едем. Его слова вошли в меня, как стальная игла.
Я развернул голову, посмотрел на них — на эти лица, которые помнят и кровь, и предательство, и те дни на заре, когда мы думали, что правда — это линия на карте, а не нож в спине. Я замялся, потом завел мотор. Машина вздохнула, и я выкинул окурок в окно.
— Клянусь, если его первым словом будет что-то косое, я и его грохну, и хирурга в один день, — проговорил я тихо, но каждая буква была как плеть; я не угрожал — я обещал.
— Не там врагов ищешь, — Серый покрутил голову, глаза его сверкнули под сводом бровей. — Он — тебе не враг; тот, кто держит нож у твоей печени — хирург, а Саша никогда не отвернется от тебя.
Слова Серого ушли под кожу. Но некоторые вещи решаются другим голосом.
— Закрыли тему, не нужно мне рассказывать, кто мой враг, — выдохнул я, и в голосе моем была усталость и горечь. — Я жил под одной крышей с тем, кто должен был быть отцом, и понял, что погоны дороже всего.
Мы помолчали. Ночь съежилась вокруг машины, и в этом молчании слышался только шуршание шин и собственное сердце — в нем была одна простая мысль: если хирург коснется моей семьи — я сожгу всю карту. Саша или кто угодно — сейчас это было вторично. Главное — чтобы Катя с Лешей жили. Все остальное — работа.
Мы подъехали к его дому как в тумане, вокруг все внезапно стало чужим: фасад, лестница, тот самый запах подъезда, который я знал с детства и который тут звучал теперь чужой, как предательство. Костя открыл дверь, но она не захлопнулась за нами — приоткрыта, как будто кто-то ушел налегке и забыл закрыть, и в этом «забыл» уже чувствовалась какая-то неестественность. Мы вошли, Серый сжимал в руке фонарик, и сначала все казалось пустым, только эхо наших шагов да разбросанные по углам вещи рассказывали о том, что здесь кто-то жил до сих пор.
— Он не дома — подали мы голос, и это был не вопрос. Никто не ответил, только холодильник в кухне стоял с дверцей на щель — Костя сунул туда руку и нахмурился: еда в нем была, пакеты, банка — значит, он не уехал далеко.
— Если он не уехал — где он? — прошипел я и это «где» превратилось в разрыв в груди. Мы шевелились по квартире как люди, которые во сне пытаются понять, реальность ли это: разбросанные вещи, пустые полки, будто кто-то специально унес мебель. Серый ухмыльнулся, но в его улыбке не было радости — там был расчет и страх.
И вдруг на столе кассета. Я взял ее пальцами и почувствовал, как по коже прошла дрожь: кто-то оставил ее здесь, чтобы мы нашли.
— Какого…
Костя поставил на стол старый видеоплеер, тот трещал и шумел, а пока мы вставляли кассету, в комнате стянулось молчание, будто воздух сам приготовился слушать. Экран зажегся серым пятном, камера медленно шла по коридору чужой комнате, по пятнам на стенах, и сначала ничего — пустота, шаги, бумажный шорох. Мы переглянулись: кто ставит чужую камеру на запись пустоты? Потом кадр — мужики несут мешок, тонкие тени на полу, никто не говорит, только обувь скребет, мешок опускают