матерью моей матери, насыщалась этими рассказами как запретными плодами.
Восемнадцатого августа 1910 года, в четыре часа дня, дрожавшая в лихорадке девочка захотела пить; она с трудом поднялась и дошла до ведра, стоявшего напротив кана. В ведре лежал термос с имбирной водой. Мама велела ей пить по глотку каждый час. Входная дверь скрипнула и медленно открылась. Девочка решила, что это мать наконец вернулась, чтобы позаботиться о ней. Но на улице гудел лишь рой шершней и не было слышно человеческих голосов: девочка поняла, что она одна. Одна – перед огромной собакой, которая пробралась в дом, как вор, и крадется к ее постели.
Девочка никогда не видела эту собаку в деревне, псина была примерно с нее ростом и смотрела на нее, грозно рыча. Малышка не заметила, что у собаки рана на лапе, не заметила крови, ничего не заметила – она заплакала и закричала: «Папа, мама!» – а собака все приближалась. Девочка знала, что нельзя шевелиться, она закричала снова, громче, еще громче, пронзительнее. Захлебнулась собственным криком, но никто его так и не услышал. Зверюга была все ближе к маленькой напрягшейся фигурке, прижимавшей к животу свою куклу. Собака пустила слюни и показала клыки: все, девочке пришел конец, сейчас псина разорвет ее на кусочки. А потом, в следующее мгновение, она перестала кричать. Неведомая сила завладела ее душой, та отделилась от тела и умчалась за помощью. Девочка видела себя, видела, как она кричит у дверей соседских домов, как зовет людей, но никто не откликается. Ее тело осталось перед собакой, безмолвное, окаменевшее, но душа улетела. На какой срок? Этого так никто и не узнал. Когда соседка, уполномоченная комитета деревни, обходила дома, проверяя, все ли в порядке, она обнаружила малышку на земле, едва живую, но невредимую, а собака ела объедки из мусорного ведра и слизывала собственную кровь. Девочка потеряла дар речи и слух. Тот крик, которого никто не слышал, был последним в ее жизни и унес ее далеко – в безмолвие, но не во тьму. Потому что она, вопреки всему, сумела стать счастливой.
Эта трагедия поставила клеймо на дом моих прадеда и прабабушки. Они тщетно искали хозяина собаки, которую зарезали здесь же, на месте, но никто так и не узнал, откуда она взялась. Моих предков публично осуждали за то, что они оставили ребенка одного в доме, все их сторонились и на собрания не приглашали. Мужчины больше не приходили к прадеду пить вино, и возможностей заработать немного денег стало еще меньше. Соседи говорили о злой судьбе, о неупокоенной душе из нашей семьи, переселившейся в эту злую собаку. Прадед и прабабушка хотели перебраться в соседнюю деревню, километрах в пятнадцати, чтобы начать там новую жизнь, но это было непросто: здесь они имели дом и работу, а это большая удача, и все, что от них требовалось, – сидеть тихо и не высовываться, чтобы не навлечь злой рок на всю деревню. За год после случившегося несчастья девочка вышла из дома только один раз, чтобы полюбоваться луной в праздник середины осени. Когда она стояла неподвижно, созерцая женское светило, она вдруг почувствовала, что ей стало легче, и в эту благодатную минуту она поняла, что все-таки познает счастье.
С этого дня девочка делала все, чтобы вывести родителей из состояния оцепенения, в котором они пребывали. Она взяла себе в привычку гулять по деревне, наблюдая за каждым встречным, пытаясь понять смысл действий людей и с проницательностью хищника истолковать самые неуловимые жесты. Родители, стараясь оградить свое дитя от насмешек, научили ее плести из соломы и кукурузных листьев, и она делала в среднем по корзине в день. Несмотря на бремя очевидного осуждения со стороны общества, девочка выросла разумной и красивой; она всегда выглядела веселой. Когда она стала взрослой девушкой, глаза ее лучились такой внутренней силой, словно тайное желание жило в ней. В восемнадцать лет она вышла замуж за моего деда, ему было двадцать восемь, и его очаровала ее красота. Он стал ее «живым богом», потому что смешил ее и умел петь оперу; они уехали в Пекин, где посторонние взгляды не так тяготили их. Они любили друг друга жестами и объяснялись языком, принадлежавшим только им двоим. Они трудились день и ночь, чтобы прокормить семью и обеспечить ей жизнь более комфортную, чем была у их родителей. У них было шестеро детей, первой родилась моя мать, которая в десять лет стала главой семьи, переводчицей бабушки во всех домашних делах. Она была ее ушами, ее языком, даже ее разумом, потому что ей удавалось с точностью предвосхищать ее просьбы и суждения.
Бабушка умерла без мучений, за несколько недель, от рака, о котором никто тогда не знал. В то утро, когда она ушла в небеса, с ее губ не слетело ни стона, ни даже вздоха, но она так крепко сжала руку деда, что ему почудилось, будто она произнесла его имя. Ей было сорок восемь лет.
До «культурной революции» мой двоюродный дед был музыкантом
Вот еще одно воспоминание, всплывшее прямиком из памяти замкнутого подростка, тщательно отбиравшего камни, на которых он выстроит свою внутреннюю гордость. Мне нелегко пережить его вновь, но сегодня я понимаю, какое значение оно имело в архитектуре моей души. Я научился, сам того не сознавая, никогда не задавать деликатных вопросов моим близким, и мне хватало одного взгляда матери, чтобы увидеть грань между тем, что может быть сказано, и тем, что должно естественным образом прятаться в одном из многочисленных ящиков нашей семейной памяти. Этот культ секрета, который я считал принадлежащим лишь нашему узкому кругу, на самом деле составляет часть древней культуры Китая и передается из поколения в поколение во всех семьях как защита от комплекса личной вины и коллективной ненависти.
Мне тринадцать лет. На часах около пяти вечера. Я пришел из школы с приятелем старше меня, который проникся ко мне дружескими чувствами – не знаю, по какой причине. Мы вошли в дом без стука и застали деда с дядей за столом, как это часто бывает, когда они играют в карты. Но в тот день, когда я вбежал в комнату, они оба вдруг привстали, и я понял, что происходит что-то иное. Они не слышали, как мы вошли, и мы застали их склонившимися над маленьким предметом, лежавшим на желтоватой клеенке. Уловив шорох у двери, два виновника напустили на себя сосредоточенный вид, но немного напряглись, еще больше выдав свое волнение, как будто они украли ценность, принадлежавшую матери, или даже рассматривали порнографическую картинку.