у которого только что отняли его дом, его дело и его жизнь? Не знал.
И вдруг, посреди внутреннего смятения разум прояснился, а дыхание выровнялось. Хаос в голове уступил место одной-единственной, простой и ясной мысли. Посмотрел на старика прямо, и взгляд стал твёрдым.
— Я сделаю так, чтобы вы, вернувшись, гордились этой кузней, — слова вырвались сами, но в них не было ни капли фальши. — Я не дам ей заглохнуть и закончу мехи, буду выполнять заказы и постараюсь сделать так, чтобы имя мастера Гуннара не было посрамлено. Чтобы кузня процветала до самого вашего возвращения.
Говорил это не для того, чтобы утешить, а потому что это была правда — именно то, что собирался делать, чтобы старик не переживал и знал, что его дело всей его жизни не умрёт.
Гуннар криво усмехнулся.
— Чтоб не посрамить имя, говоришь? — с горькой иронией пробасил мужик. — Так ведь я его уже сам давно посрамил — теперь бы отмыться от этого срама.
Замолчал, и на лице появилась уставшая улыбка.
— Вот ты этим и займёшься, Кай — отмоешь. Чтоб все в Оплоте ошалели, какого подмастерья старый пьяница Гуннар воспитал. Когда ты начнёшь им ножи ковать направо и налево, да топоры делать, что дубовое бревно с одного удара колют. Вот так и работай. А до меня в Чёрном Замке, глядишь, и слухи дойдут.
Мужчина закончил речь, излив то, чего, наверное, никогда и никому не говорил. Такая степень откровенности и отчаянная надежда в его голосе, невольно развязала мне язык и побудила спросить о главном. О том, что мучило с самого первого дня.
— Мастер.
Гуннар молча смотрел на меня.
— Можно спросить… почему вы меня взяли? — спросил осторожно, готовый к любому ответу — даже к тому, что тот взорвётся и погонит тумаками. Спросил, вкладывая в вопрос весь накопившийся интерес. Что стояло за всей той жестокостью и этим внезапным доверием?
Мужик смотрел на меня очень долго — в глазах мелькали отблески каких-то давних и болезненных воспоминаний.
И тут меня словно ударило молнией — вспышка памяти такая яркая! Тот самый первый день, когда очнулся в этом теле, когда старик окунал меня в бочку. Тогда ругался, и сквозь ругань прорвались слова… «…если б не твоя мать…». Тогда я не придал этому значения, было не до этого, а сейчас вспомнил!
Сердце застучало чаще, гулко, отдаваясь в ушах.
Неужели там что-то было? Между ним и матерью Кая?
Нет, не может быть — бред. Эта мысль полностью противоречила всем воспоминаниям Кая, всей той благоговейной памяти о любви матери к отцу-герою — это было невозможно, грязно и неправильно.
Увидел, как глаза мужика наполнились влагой — не слезами, но какой-то застарелой внутренней тоской. Стало видно, что старик хочет что-то сказать, но слова застревают в горле, и это даётся ему невообразимо тяжело. Он, кажется, и сам был не уверен, стоит ли вообще об этом говорить. Гуннар сглотнул ком в горле, замер и почти не дышал, сдерживая рвущиеся наружу эмоции.
— Не твоего ума это дело, — наконец проговорил кузнец медленно. Голос был глухим, почти неслышным, и в нём смешалось всё: застарелая злость, острая боль и что-то ещё очень тёплое и горькое. — Не лезь, куда тебя не просят, Кай.
Ясно — мужик не хочет или не может об этом говорить. Но я, кажется, что-то понял… Та зависть из моего лихорадочного сна — Гуннар, стоящий у наковальни и смотрящий на мою смеющуюся, влюблённую в отца мать. Взгляд мужчины был полон боли и чёрной зависти. К отцу?
— Простите. Не хотел… — Замолчал — лучше было не продолжать.
Старик сидел так, наверное, с полминуты, глядя под ноги, огромные плечи ссутулились. Зря я затронул старую рану — вот же идиот.
А затем увидел, как Гуннар очень медленно поднимает глаза — взгляд кузнеца размяк.
— Есть в жизни такие вещи, которым сбыться не суждено, хоть ты тресни, — сказал он тихо, и на мгновение показалось, что сейчас громила может по-мужски всплакнуть. — Ты мне её напомнил.
Мужчина сказал это без всяких объяснений.
— Глазами, наверное, и упрямством своим. — Криво усмехнулся. — За это и ненавидел тебя, поди, но за это же и взял.
Больше ничего не сказал, но мне и не нужно было — всё встало на места. Неужели этот грубый, вечно пьяный мужик всё это время был влюблён в мать Кая?
Решился задать последний и, наверное, самый болезненный вопрос. Слова сами вырвались из груди.
— Но… потом… когда отец умер, мать ведь осталась одна. Почему вы…
— Думаешь, не пробовал⁈ — резко вскинул голову, и в глазах вспыхнула старая обида. — Получил от ворот поворот — гордая она была слишком. Верная твоему отцу даже после его смерти. Вот и всё. А потом… потом померла. В своей гордости и в нищете, а ты остался. — Сделал паузу и закончил почти шёпотом: — Сынок Арвальда.
Последние слова произнёс с такой сложной интонацией, какой у него ещё никогда не слышал — в ней, казалось, смешалось всё: застарелая ненависть к отцу-сопернику, чёрная зависть к его удаче, безграничная и безответная любовь к Лире, жгучая вина за то, что не смог помочь, и стыд за собственную слабость.
В этот момент густой тишины, когда, казалось, были сказаны все самые важные слова, в дверь с силой ударили.
— Именем барона фон Штейна! Кузнец Гуннар, сын Боргара, выходи! — раздался снаружи низкий рёв. — Приказ барона!
Это говорил не капитан Родерик, голос был другим — грубым, нетерпеливым, полным злобной силы. Реальность врывалась, не спрашивая разрешения.
Старик сидел почти не шевелясь, но его взгляд стал тяжёлым.
— Инструмент заберу самый необходимый, — сказал уставшим и безжизненным голосом, будто из него разом высосали все эмоции. — Дом тебе оставляю — можешь жить. Только не спали, он мне ещё от отца достался. — Сделал паузу, взгляд стал ещё твёрже. — И ещё — это не в дар, а в пользование. В Оплот я вернусь — здесь и помру. Родина, как-никак.
Затем с усилием, будто каждый сустав был наполнен свинцом, поднялся и поплёлся к выходу из дома, даже не взглянув в мою сторону.
А я стоял и молча проклинал себя за то, что затронул дурацкую тему. Хотелось надавать себе по голове за эту мальчишескую наглость, снова хотел извиниться, но