спросонья подумалось, что дочь выдумала, коли плача Эшмуназара я не слышал. Я отправил Элиссу спать, о боги… – Ганнон не выдержал, заплакал. – В комнату с мёртвым братом!
Я судорожно вздохнул. Ливий не дал нити разговора оборваться:
– Ганнон, вы видели стрикса?
– Его… его вроде как наблюдали летящего с северо-восточных земель.
– Вы не услышали моего вопроса, – методично повторил Ливий, – вы своими собственными глазами видели стрикса, что склонился над колыбелью Эшмуназара и высосал из него кровь?
– Нет, – сразу ответил Ганнон. – Наутро кожа ребёнка была синеватого оттенка, он не дышал.
– Младенец был здоров? Были ли детские хвори, может, родовые проклятия или хронические боли?
– Его наблюдал врачеватель после смерти супруги. Он сказал, что мой сын здоров.
Ливий поднялся, одёрнул тогу и спросил:
– Могу ли я осмотреть колыбельку?
Ганнон всхлипнул, вытерся и разрешил.
Детские покои озарял утренний свет, струящийся из окошек под самой крышей. Уютная кроватка Элиссы отделялась расписной ширмой от осиротевшей колыбели. Только я вошёл, меня увлёк пряный аромат благовония – наверное, их жгли для защиты детей.
Ливий подошёл к колыбели и внимательно осмотрел её. Я завис над его плечом, глядя как он разглаживает ткани постельного белья.
– Эшмуназар упокоился на этом белье? – обратился он к Ганнону.
Безутешный отец ответил утвердительно.
– Ты что-то нашёл? – в нетерпении спросил я.
– Ничего. Вот именно, что ничего. Ни капельки крови – и это от укуса стрикса? Ты видел челюсти стрикса, Луциан?
– А может, он вытягивает кровь на расстоянии? – Я пожал плечами.
Ливий хмыкнул и поглядел на окошко. Затем подошёл к двери, открыл и закрыл её, рассматривая косяк. Он крепко задумался, потирая щёки.
Моё внимание привлекло что-то на столике у изголовья колыбели – глиняный сосуд, наполненный разваристыми травами. Я принюхался: тот слабый запах, что привлёк меня, как только я вошёл. Аромат мирры, смешанный с чем-то ещё, более резким.
Ливий подошёл ко мне, и я вскользь глянул на него. Затем, будто увидал стрикса, повторно вскинул голову, не веря своим глазам. Затуманенный взор Ливия смотрел лишь на сосуд, который я держал. На скулах проступил сиеновый румянец, рот вожделенно приоткрылся, колени поджались.
– Я хочу это, – сказал Ливий хриплым голосом и схватил сосуд за ручку. – Сейчас же отдай.
Я обхватил посуду под дно. Ганнон пребывал в печали и не замечал нашей сценки. Повернувшись к нему спиной, я развернул и Туция, который обеими руками тянул вещь на себя, закусив нижнюю губу.
– Это не похоже на божественную святыню! – сдавленно прошептал я, не уступая. – Нельзя так просто обворовывать несчастно отца!
– Луцианчик, отдай, будь хорошим мальчиком, – сладко увещевал Ливий, пока цепкие пальцы – знай себе – тащили сосуд как проклятые. Его лицо заострилось, и он прохрипел: – Отдай, сучёныш.
От внезапного перехода на брань и взора жёлтых глаз, как у ядовитой змеи, я уступил. Но Ливия отклонило назад, и он шлёпнулся о стену: жидкость разбрызгалась – часть окропила его лицо. Он слизнул чёрные капли, прежде чем я сказал:
– А вот это лишнее!
– Что у вас происходит? – очнулся Ганнон.
– Мы… Мы хотим забрать улику, – нашёлся я, скрытно угрожая Ливию кулаком и страшно вращая глазами.
– Улику? – Ганнон присмотрелся к горшочку. – Но как целительные благовония связаны со стриксом?
Я усмехнулся, прикрывая спиной Ливия, который размазывал влагу по губам большим пальцем и нездорово хихикал. Довлея массой над Ганноном, я осклабился и ответил:
– У вас мог завестись римский стрикс.
– А в чём разница между римским и… каким-то другим? – растерялся Ганнон.
– Римские стриксы помешаны на бане, ну, то есть, на аромамаслах и прочей душистой дряни. Для них это как афродузиак.
– Афродизиак?.. – переспросил Ганнон, и я повращал кистью, закатив глаза. Он попытался подсмотреть, чем занят Ливий, но я припёр его к двери, закрывая широкими плечами весь обзор. – Л-ладно, конечно. Берите, если вам угодно.
Я с облегчённым выдохом опустил голову. Отпустил несчастного и ударил ладонь о ладонь:
– На этом всё. Спасибо за содействие. Мы пойдём выслеживать стрикса.
Пока Ганнон не опомнился, я схватил Ливия за капюшон тоги и потащил на выход. Он плёлся за мной, не замечая ничего, кроме глиняного горшочка, о который тёрся щекой, как я – о мраморный пол карфагенского дворца, когда возомнил себя кошечкой.
У выхода нас встретила Элисса. Она прятала что-то за спиной.
Приструнив Ливия, я присел перед ней и спросил елейным голосом:
– Что там у тебя, красавица?
Элисса насупилась, колеблясь, но всё же отошла в сторону, и я увидел на белой стене детский рисунок углём. Каракуля, в которой угадывались большие крылья, костяная морда с клювом и…
– Бедное дитя. – Я погладил Элиссу по макушке, вперяя взор в спиральку, зажатую в намалёванном клюве. Это был её брат. – Береги отца, воительница. Теперь только вы и остались друг у друга.
Я выволок Ливия на улицу и, накрыв его грешную голову капюшоном, потащил к тенистой аллее. На нас поглядывали, но без особого интереса – раннее утро предполагало возвращение пьяниц домой. В гуще кустарников, подальше от чужих глаз, я усадил Ливия к пальмовому стволу и сдёрнул капюшон. Сбросив вооружение, сел рядом.
– Ну и чем ты нализался? – Я нахмурился, крутя его голову за подбородок. – Что это за чёрная дрянь? Она ядовитая?
– Что же она тогда делала в детской спальне? – слабо отозвался Ливий.
Он поставил сосуд рядом. Подобрав колени, положил на них голову и отвернулся от меня. Ливий приподнял глиняную крышечку и стукнул ею. Затем ещё раз.
– Я позорище, – сказал он, и я услышал надрыв. – Мы страдаем вот уже семь лет, Луциан. Никто не спросит, тяжела ли наша ноша. Все лишь показывают пальцем и глумятся над пьяницей и извращённым вором.
Я вспомнил, как эллинские жрицы радовались моим приступам, и испытал отвращение. Оно вылилось в тошноту – почти хроническую похмельную дурноту.
Мне не приходилось подолгу размышлять о проклятии: я думал, что такой один. Думал, что. запрятав недовольство и боль поглубже, не вызову подозрений отца и окружающих. Пусть считают, будто я пьяный вакхант – на моей родине это в почёте, верно?
Но Ливий, скованный пристальными взглядами сенаторов и фламинов, следивший за каждым словом и жестом юный наследник сана Священного царя, был обречён на пожизненную дисциплину. Воровство, может, добрый государь Нума бы и замял, но осквернение святыни – прямая дорожка под топор палача.
Я поставил себя на место Ливия. Отвращение, которое он испытывал к себе, было родным, как собственная нога. Мне захотелось подбодрить его, как умел, – я облокотился о его плечо и с похотливой улыбочкой протянул:
– Дурак ты, шельма… Представь, какая у тебя