знал! Этот мерзавец, этот актер погорелого театра, он все знал с самого начала! Он не просто нашел жилу. Он знал, где она находится, еще до того, как пришел ко мне!
Я вскочил. Стул с грохотом отлетел к стене.
— Вон!!! — заорал я на Петрушку так, что тот подскочил, опрокинув чернильницу.
Он выскочил из конторы, как ошпаренный. А я остался один. Я ходил по комнате, из угла в угол, как зверь в клетке. Руки дрожали. В горле стоял ком. Это было не просто разочарование. Это было унижение. Глубокое, липкое, отвратительное. Меня, Павла Игнатьевича Аникеева, человека, который держал в руках все ниточки этой золотой паутины, обвели вокруг пальца, как последнего мальчишку! Этот оборванец, этот «купец», он сыграл на моей жадности, на моем высокомерии, на моей лени. Он бросил мне кость — серебряный рубль, — а сам утащил из-под носа целую коровью тушу!
Это было мое золото. Мое! Оно лежало на земле, которая была в моем ведении! Я мог бы отдать этот участок Рябову, получив за это не жалкий рубль, а сотни, тысячи! Я мог бы закрыть все свои карточные долги, мог бы уехать из этой дыры в Петербург, купить новый мундир, ходить в театры…
Вместо этого я сидел здесь, в пыльной конторе, с долгами, которые росли с каждой неделей, и слушал, как какая-то тварь по имени Воронов становится легендой.
Я остановился у окна. Ярость отступала, уступая место холодной, расчетливой злобе. Нужно было что-то делать. Просто прийти к нему и отобрать участок я не мог. Бумага подписана моей рукой. Жаловаться в губернию? На каком основании? Что я, дурак, отдал золотую жилу за бесценок? Меня самого же и выпорют.
Нет. Действовать нужно было иначе.
Я сел за стол, достал чистый лист бумаги и перо. Руки все еще подрагивали, но мысль работала четко и ясно. Воронов силен, пока он один. Пока он сидит в своей берлоге в лесу. Но он — никто. Самозванец без роду, без племени. А я — власть. Маленькая, ничтожная, но официальная, государственная власть. И у меня есть инструменты.
Я вспомнил недавний разговор с Хромым, человеком Рябова. Тот приходил жаловаться, что Воронов ставит какие-то «колдовские машины» и перегородил ручей. Я тогда отмахнулся. А зря.
«Самовольное перекрытие водных путей… нанесение ущерба природе… использование нелицензированных механизмов…»
Я писал, и перо скрипело, как зубной скрежет. Каждое слово было гвоздем, который я вбивал в крышку гроба этого выскочки. Я составлю официальную бумагу. Предписание. О немедленном прекращении всех работ до выяснения обстоятельств. О сносе всех незаконных построек. О явке гражданина Воронова в контору для дачи показаний.
Он не придет. Конечно, не придет. Он засядет в своей крепости. И вот тогда у меня будут все основания объявить его бунтовщиком. Написать в губернию уже не жалобу, а донос. О вооруженном сопротивлении представителю власти. О создании незаконного вооруженного формирования. И тогда сюда пришлют не пьяный сброд, как у Рябова, а настоящих солдат. Роту солдат. И они разнесут его крепость по бревнышку.
А золото… Золото конфискуют в пользу казны. И кто будет отвечать за его учет и отправку? Я. Павел Игнатьевич Аникеев. И уж я-то сумею сделать так, чтобы часть этого золота прилипла к моим рукам.
Я закончил писать и отложил перо. План был хорош. Долгий, бюрократический, но верный. Я достал из ящика стола заветную склянку с настойкой, плеснул в стакан. Выпил залпом. Напиток обжег горло, но принес облегчение.
И тут в дверь постучали. На пороге стоял рябой детина, подручный Хромого. Лицо его было серым, а на щеке красовался свежий кровоподтек.
— Павел Игнатьевич, — прохрипел он. — Гаврила Никитич к себе просят. Срочно.
Сердце екнуло. Я понял, что дело нечисто.
Кабак Рябова, где он устроил себе неофициальную резиденцию, гудел, как потревоженный шмель. Но когда я вошел, все разговоры смолкли. Рябов сидел за своим столом в дальнем углу. Он не был пьян. Он был страшен. Его обычно лоснящееся, самодовольное лицо стало землисто-серым, а маленькие глазки превратились в две ледяные точки. Перед ним на столе стояла бутыль с дорогим французским коньяком, но он к ней не притрагивался.
— Садись, Игнатьич, — просипел он, не поднимая головы.
Я сел.
— Слыхал новость? — спросил он так тихо, что я едва расслышал.
— Если вы про Воронова…
— Я не про Воронова, — прервал он меня, и в его голосе прорезался металл. — Я про своих людей. Которых этот Воронов вчера ночью на ремни порезал.
Он поднял на меня взгляд, и мне стало не по себе.
— Я послал к нему два десятка отчаянных голов. Просто припугнуть, посмотреть, что за фрукт. А он… он их встретил. В лесу. Ямами, капканами, самострелами. Как зверей. Пятерых зарезали, еще столько же покалечили так, что они теперь только милостыню просить смогут. Остальные прибежали, как побитые псы, скуля от ужаса. Говорят, против них не человек, а леший воевал.
Рябов ударил кулаком по столу. Бутылка подпрыгнула и звякнула.
— Он унизил меня, Игнатьич! Меня! Купца Рябова! Он показал всему поселку, что моя власть ничего не стоит! Что любой оборванец может прийти, сесть на мою землю и резать моих людей!
Я молчал, чувствуя, как по спине ползет холодный пот. Мой хитроумный бюрократический план рассыпался в прах. Рябову было уже не до золота. Это стало личным. Это была война.
— Я его уничтожу, — прошипел Рябов, наклоняясь ко мне через стол. Его дыхание пахло желчью. — Я сожгу его нору вместе с ним и его щенками. Я соберу всех, кого смогу. Я найму настоящих головорезов, не пьянь кабацкую. Мы пойдем туда и сотрем его с лица земли. Но…
Он замолчал, впиваясь в меня взглядом.
— Но мне нужна твоя помощь, чиновник. Мне нужно, чтобы, когда мы это сделаем, все было шито-крыто. Мне нужна бумага. Официальная бумага, что Воронов — бунтовщик, разбойник, враг государства. Чтобы, когда придет проверка, мы не налетчиками были, а исполнителями государевой воли. Понимаешь?
Я смотрел на него и понимал. Он предлагал мне сделку. Я даю ему законное прикрытие для убийства, а он делится со мной добычей. Мой план и его план сливались в один.
— Я как раз готовил предписание, — сказал я, обретая дар речи. — О незаконных постройках и сопротивлении властям.
— Вот! — глаза Рябова загорелись хищным огнем. — Пиши, Игнатьич! Пиши, что он отказался