всех, едва рассвело, и воздух, холодный и влажный, вползал в рукава халата, жалил запястья. Но даже привычный запах карболки не мог приглушить металлический привкус в горле — странный предвестник того, что этот день будет иным.
Он сжимал в руке сумку — словно оберег, и в то же время ненужный груз, — и вглядывался в лица врачей, которых встречал по пути. Они разговаривали, шептались, но стоило ему приблизиться — и слова замерзали на губах, опущенные взгляды, неловкие паузы. Его, Мирослава, омегу, который, несмотря на своё место в иерархии, осмеливался брать на себя слишком много, они не могли понять. Или не хотели.
«Что-то изменилось», — повторял он мысленно, и эта фраза крутилась в голове, как раскрученный метроном, от которого невозможно отмахнуться.
Он чувствовал это нутром — всё в этом месте, в этих стенах, пропитанных чужими исповедями и страхами, было пронизано новым, неясным напряжением. И оно не имело ни имени, ни формы, только затаённую тяжесть.
Когда он входил в приёмное отделение, солнце ещё не успело прогреть стекло окон, и свет резал глаза, выбеливая стены до болезненной яркости. Мирослав моргнул, но видение не рассеялось — тусклая мозаика серых фигур, тени, сливающиеся с тенью его собственного тела. В этих стенах, казалось, не было ни звуков, ни запахов — только глухое биение сердца и осознание того, что он здесь чужой, а значит — слабый.
Омега, которому, по правилам мира, не полагалось поднимать голос. Но эти правила были лишь маской: за ней скрывались руки, готовые сжать горло, и голоса, способные затоптать любого, кто рискнёт сказать «нет». Мирослав это знал. И всё же он не мог позволить себе дрогнуть.
Он шёл, и с каждым шагом ему казалось, что стены сгущаются, сужаются, как если бы здание жило, дышало, и дышало им же — его страхом, его дыханием.
«Опять Карпов?», — спросил он себя, но ответ был размыт.
В этом здании могло быть кто угодно — и Карпов, и те, кто стоял выше, и сам город, который, казалось, затаил дыхание, поджидая, когда он оступится.
Он остановился у окна, положив руку на холодное подоконник. С улицы доносился гул — машины, люди, где-то далёкие голоса. Но здесь, за стеклом, всё казалось иным, словно город за ночь превратился в застывшую декорацию. В этом молчании он чувствовал нечто большее, чем просто тревогу — тёмное, вязкое, не имеющее названия. Оно пряталось за словами, за взглядами, за каждым шорохом халатов.
Мирослав провёл ладонью по виску, чувствуя, как волосы прилипают к коже. Вдохнул глубже — воздух был тяжел, будто от него отрезали часть кислорода. Он знал: это не просто внутреннее беспокойство. Это был инстинкт — древний, звериный, вшитый в саму его плоть омеги. И этот инстинкт подсказывал ему — всё может рухнуть в любой миг.
Он поймал себя на мысли, что не знает, чего боится больше — Карпова, который всегда улыбался так, будто уже одержал победу, или того, что сам в глубине своей души готов стать таким же. В этом мире, где альфа мог править, а омега — лишь ждать, он, Мирослав, пытался быть иным. Но в этом и крылась его слабость. И Карпов знал об этом.
Он продолжил идти. Ему казалось, что воздух сжимается вокруг, что каждый вдох режет горло, а каждое слово, которое он собирался произнести, уже записано где-то в чужих досье. Стены больницы, ровные и бесстрастные, больше не казались ему убежищем. Они были клеткой. И за пределами этой клетки — только тени и шёпоты, которые ждут, чтобы разрушить всё, что он пытался построить.
«Опять Карпов? Или на этот раз что-то более серьёзное?», — повторил он про себя, и сам голос в голове звучал чужим, словно не он сам говорил, а кто-то другой, смотрящий через его глаза.
Он знал: сегодня всё изменится. Потому что нечто уже пришло — и оно было не в этих коридорах, а в нём самом.
Мирослав шёл по коридору больницы, словно в вязком, холодном тумане. Каждый шаг отдавался внутри, точно отзвуки чего-то недосказанного, давно спрятанного в неровных складках его памяти. Вокруг — серый свет, полумрак, в котором фигуры врачей казались призраками: будто бы жили своей собственной жизнью, едва уловимой, не вписывающейся в общий рисунок.
Он видел их, этих врачей, что сбились в тесный кружок у двери ординаторской. Альфа-врач, высокий, с властной осанкой, и омега, который всегда держался чуть позади — и сейчас шептал, пряча взгляд, будто бы даже воздух мог быть свидетелем их слов. Мирослав различал только обрывки фраз, но в этих словах уже была тень приговора.
— Говорят, скоро что-то случится… — голос омеги был тих, но в нём слышалась отрывистая дрожь, как в голосе человека, который видел за стенами этой больницы больше, чем позволено.
— Карпов не зря молчал… — альфа-врач, сдержанный, но голос его был резок, будто удар плетью.
— Он будто выжидает момент… — снова омега, слова, сплетённые со страхом, который Мирослав знал слишком хорошо.
Он замер на мгновение, словно тело перестало повиноваться. Казалось, коридор сузился, воздух стал гуще, и каждый вдох был как шаг по лезвию. Мирослав чувствовал, как в его горле поднимается сухой комок — не кашель, нет, а нечто глубже, звериный инстинкт омеги, который не мог забыть, что он — добыча в этом мире. Добыча, которая осмелилась говорить.
Он знал: их слова были не просто пересудами. Это были знаки, что угроза уже здесь, витает над ним, как лезвие, опущенное над шеей. В этом коридоре, где даже тени не смели шевельнуться без ведома начальства, каждое слово имело цену. А чужие взгляды — как удары по его спине. Мирослав уловил их — косые, долгие, и все они сходились в одной точке: в нём.
Он не дрогнул — не дал себе права. Вошёл в ординаторскую, и тут же почувствовал: воздух там был иным, липкий, густой. Разговоры умолкли мгновенно, как будто щёлкнул выключатель. Тишина стала почти осязаемой — она легла на плечи, сжала горло. Омеги, сидящие у длинного стола, быстро опустили глаза, а альфы, наоборот, смотрели в упор, с таким спокойствием, что в нём чувствовалась угроза. Мирослав ощущал: в этих взглядах — молчаливая договорённость, что он здесь лишний.
Он медленно снял перчатки, пальцы дрожали, но