шумящему лагерю, думая свои думы.
Так проходят первые часы в Хорольской Яме. Острое чувство голода вынуждает меня разобраться в лагерной обстановке. «Кормят здесь или нет, а если кормят — где и когда?» Осмотревшись, замечаю, что все стремятся пробраться по широкой дороге, поднимающейся из центра Ямы к заводским постройкам, возвышающимся с южной стороны: там, говорят «старожилы», кормят и поят.
Начинаю упрямо проталкиваться в том направлении, но после нескольких часов давки, в конце дня, эстафетой приходит слух, что выдача еды закончена. Перед вечером, морщась от боли, обхожу под песчаными обрывами Яму. Мысль одна, нельзя ли бежать? В нижней части обрывов старожилы лагеря выкопали много небольших нор и пещер, чтобы укрыться от непогоды и ветра. В эти норки они забираются на ночь.
Неприступные обрывы Ямы в северной части становятся ниже и переходят в стенки небольшого оврага, поросшего бурьяном и уходящего вниз — в большой лог.
В этом месте только два ряда проволочных заграждений с наваленными между ними большими мотками такой же колючей проволоки загораживают выход на волю. Останавливаюсь и осматриваю это место.
— Что думаешь, солдат? — говорит мне стоящий рядом молодой белокурый военнопленный с лицом «рубахи парня», в ловко посаженной на голове пилотке. Я, вздрогнув, настораживаюсь и, оглядев его, ничего не отвечаю.
— Русский? — спрашивает он, как бы не замечая моей настороженности.
— Русский.
— Опоздали мы, брат, с тобой, — говорит он мне доверительно, — в этом месте бежал не один десяток людей, а теперь смотри — сколько мотков колючки навалили в ложок! — восклицает он с сожалением. — А дня три назад, ночью, немец сошел с вышки: «Рус, ком, — говорит, — нах гаус — к мамке!» — и выпустил несколько человек в ложок. А теперь в этой колючке запутаешься, как муха в паутине! — с горечью говорит мой собеседник.
В этот момент бегущие гурьбой от западной стены люди чуть не сминают нас. Уносимый потоком бегущих людей, я вижу: идущий по краю обрыва немецкий офицер, приближаясь к нам, как по живым мишеням, стреляет из пистолета по узникам. Фигура его черным силуэтом вырисовывается на фоне оранжевого вечернего неба. Поток людей влечет меня от оврага к восточной стене. Кругом слышатся гневные возгласы и проклятья по адресу «охотничка».
Ах ты, душегуб проклятый! Ишь ты, нашел забаву, мерзавец!
…Наступила темнота. Шум и гул толпы немного стихает. На небе засияли первые звезды, мерцающий свет их вызывает чувство тревоги: он обещает длинную холодную осеннюю ночь. Брожу между грудами лежащих, прижавшихся друг к другу людей, перешагиваю тела и ноги вздрагивающих, бормочащих, вскрикивающих что-то во сне товарищей. Холодно, но сон клонит; спускаюсь на маленький пятачок земли и между двумя незнакомыми товарищами укладываюсь спать.
Засыпая, прижимаюсь к ним плотнее и ощущаю их тепло и дрожь…
Просыпаюсь от холода. Над обрывами с колючей проволокой занимается утренняя заря. Кругом поднимаются озябшие, ссутулившиеся от холода люди. Некоторые греются, толкая друг друга плечом, прыгая на одном месте, энергично машут руками.
Усиливается многотысячный гомон лагеря. Среди взрослых попадаются совсем мальчишки…
— Тебя-то за что сюда, малый? — спрашиваю я трясущегося мальчугана. Он в лыжной фланелевой куртке. Коротко стриженая ушастая голова не покрыта.
— Поймали у окраины Лубенского леса, говорят, партизан, — лязгая зубами, бормочет мальчуган, стрельнув в меня глазами.
— Ну, давай, партизан, пробиваться к еде — говорю я ему, и мы начинаем продвигаться к тому месту, к которому я не смог пробраться вчера.
Мне очень хочется удержать мальчугана около себя, но в давке меня оттирают, и светлая головка его, мелькнув раза два-три среди людских волн, пропадает.
После нескольких часов качки и болтанки по широкой, постепенно повышающейся дороге приближаюсь к территории завода.
В гул и шум врываются резкие звуки медных труб: там где кормят, играет военный оркестр…
Притискиваюсь к первым рядам, начинаю различать мелодию вальса «Тихо и плавно качаясь». Это фашисты заставляют играть попавших в плен музыкантов.
Через головы впереди стоящих вижу полицаев. Они, нещадно колотя дубинками, оттесняют назад людей. Передние не в силах сдержать напора толпы и порой невольно прорывают цепь полицаев. Тогда происходят дикие расправы и свалки.
Когда устанавливается относительный порядок, передние становятся на колени или садятся на землю. Рискуя быть задавленными, они представляют собой живое ограждение. Шествующий вдоль рядов немец в шлеме ударяет палкой сидящих, те вскакивают и бегут к воротцам, где выдают еду, пробегая через свору полицаев, которые усердно колотят их палками.
Протискиваюсь в первые ряды, сажусь на землю и, получив «отметину» палкой, тоже бегу к воротцам, закрываюсь руками и котелком от града ударов. Крики и брань полицаев, шум и гомон толпы перекрывают медный рев оркестра. Наконец я у цели: в нескольких проходах стоят деревянные кадки с баландой; у каждой священнодействует (иначе не скажешь) с черпаком один из поваров. В несоленой бурде плавает немного крупы и один-два кусочка сахарной свеклы.
…Потянулись дни медленного умирания: все слабей и слабей становятся ноги, по утрам глаза заплывают отеками. По лицам товарищей, которые становятся у одних одутловатыми, у других — худыми, изможденными, догадываешься о своем облике.
Когда занимается день, встречаешь его мыслью: «А удастся ли сегодня поесть?»
Идут полные изнуряющей борьбы за жизнь дни.
Над Ямой, задевая рваными краями высокие трубы завода, несутся гонимые осенним ветром, серые, дождевые тучи. Заморосили холодные дожди. Намокает спина, грудь, струи воды стекают по рукам. Просушиться негде, а в теле так мало тепла!..
…По лагерю идет парень без пилотки, широко открытые светло-серые глаза его блуждают, лоб бороздят глубокие складки отчаяния и тревоги:
— Ребята, где моя машина? Немцы близко! — обращается он шепотом к окружающим.
Все молча отходят от него: разум товарища помутился, его не спасешь. Это уже покойник: первый немец, который с ним встретится, обязательно застрелит душевнобольного.
По лагерю рыскают фашисты. Их сопровождают стаи злобных псов-полицаев. В сутолоке народу ничего не стоит смять и растерзать их, но всем ясно, что, если такое случится, пулеметчики на вышках нагромоздят в Яме горы трупов.
Чувствуя себя безнаказанными, гитлеровцы измываются над людьми. Они высматривают жертвы в толпе, хватают и уводят с собой.
В лагере ползут слухи о страшных застенках и пытках, которым подвергают схваченных. Но кто может рассказать, что происходит в застенках Хорольской Ямы? Тот, кого уводят туда, обратно уже не возвращается, а палачи будут немы до гроба — слишком преступны их дела.
Вполголоса люди рассказывают о яме-карцере с десятью камерами, в которых человек может поместиться только в согнутом положении. Говорят о массовых расстрелах командиров. Только жгучее желание, пройдя через испытания фашистского плена,