превращения «хлама», черной доски, в шедевр иконописи XVI столетия! А теперь, ранней весной то ли 1970-го, то ли 1971 года, он находит у кого-то из знакомых лыжи, собирает в дорогу провизию и идет на автобусную станцию, чтобы тоже принять участие в поисках древних «складней», способных, возможно, соединить прошлое с настоящим. Сшить их разорванные края:
Я взял лыжи, вернее, достал с большим трудом – своих у меня не было (да и откуда? – угла-то своего не было), – и пошел на автобусную станцию. Ехать надо было в сторону Семенова. Где-то там, на полпути, надо было сойти с автобуса, свернуть с тракта и дальше идти на лыжах в Егорьевский скит. Уже в автобусе я начал осторожно расспрашивать, как туда проехать. Осторожно потому, что все они друг друга знают и, конечно, им интересно, зачем незнакомец идет в Егорьевское. Сказать истинную причину моего прихода было невозможно. Не мог же я сказать, что хочу посмотреть на кладбище и, если удастся, найти несколько бесхозных складней. Надо было что-то придумать… На вопрос «Зачем?» я отвечал, что у меня там похоронен дед. Посоветовали выйти на тридцатом километре, около магазина, и через Утятино я попаду туда, куда мне нужно[99].
4
«Угла-то своего не было…»
Эта сторона жизни Дворжецкого, в период длительных (и – в скором времени – многочисленных) съемок жившего в Москве фактически нелегально, ночевавшего то у друзей-артистов, то в гостиницах, а то и на вокзалах, подробно освещена в нескольких биографических фильмах о нем. Одни мемуаристы с готовностью соглашались с тем, что именно бесприютность, бездомность была его главной проблемой в начале 1970-х. Другие – как, например, В. Наумов – подчеркивали, что «отсутствие жилья – это судьба всех провинциальных актеров, которые до сих пор приезжают в Москву»[100]. Должно быть, самого Дворжецкого угнетала не только и не столько бездомность, сколько невозможность устроить в Москве, как будто бы столь к нему щедрой и благожелательной, жизнь со Светланой и дочерью; однако по ретроспективным записям в его дневниках видно, что угнетенность и горечь если и появились, то позже, а в начале 1970-х он был переполнен новыми впечатлениями и ожидал от жизни пусть не чуда, но по крайней мере – продолжения полета:
Март стоит теплый. Настолько теплый, что в свитере было не холодно. Я очень давно не вставал на лыжи… Какое удовольствие доставляло мне это раннее утро, уже таявший днем, но еще хорошо держащий лыжи снег!.. Я испытывал предвкушение свидания с чем-то еще неясным для меня и необыкновенную свободу и отрешенность от всего, что я оставил в городе. Впереди виднелось какое-то селение с каменной церковью. Я подошел ближе…
Вблизи «селение» оказалось пустым и безлюдным – каким-то «умирающим», по наблюдению Дворжецкого. Может быть, так ему виделось, потому что не только окна были пустыми, но и возле церкви посреди небольшого кладбища «над самой рекой» никого с утра не было? Только одна старуха с ведрами копошилась у проруби, под самым обрывом… Дворжецкий спустился к реке, помог поднять ведра, спросил у старухи, как называется это село. Та лаконично ответила: «Скоробогатово». Скоро разбогатевшее село, удивился он мысленно несоответствию названия и вида покинутых каменных и деревянных строений; а старуха, ни о каких, разумеется, кинофильмах и киножурналах не имеющая понятия, все стояла рядом со странным приезжим, все смотрела то на давно знакомую церковь, то на него.
Их разговор в полузаброшенном селе неподалеку от Егорьевска Дворжецкий со свойственной ему скрупулезностью записал в дневнике – будучи, надо сказать, ничуть не менее внимательным к незнакомой деревенской старухе, к ее речи и внешности, чем к окружающим его в Москве именитым артистам, поэтам, художникам:
– Церковь эта давно стоит?..
Она ничего не отвечала, а только очень внимательно смотрела, как я ем. Было очень неловко, и я протянул ей бутерброд. Но она мотнула головой, отвернулась, приложила к глазам ладонь козырьком и стала смотреть на церковь.
– Посьтисся?
– Что? – переспросил я, не поняв вопроса.
– Посьтисся, говорю?
А-а-а… Она увидела котлету, у которой цвет был одинаков с хлебом… Был Великий пост… Хлеб…
– Да так…
– Может, молока дать? Чего ж так-то?
– Нет. Спасибо, бабушка!
Она оторвала взгляд от церкви, посмотрела на меня. На ведра. На реку.
– Не очень давно стоит. Тут деревянная была еще, дак та очень давно. Упала, родимая, прошлый год. А в этой склали разное, теперь нету у нас церкви – далеко ходить. А раньше к нам ходили…
Она заморгала часто-часто и нагнулась к ведрам.
– Погодите, бабушка, а утварь в церкви была? Иконы? Всё погибло, что ли?
– По домам разобрали…
В том, как Дворжецкий выстраивает эту короткую мизансцену, виден профессиональный прищур – пожалуй, не актера даже, но режиссера. Действительно, спустя пару лет ему станет интересно попробовать себя в новой роли, задуматься о создании собственной кинокартины – может быть, потому, что те фильмы, в которых ему предлагали играть, перестали устраивать; но это будет ближе к середине 1970-х годов. А пока…
Она двинулась к дому. Ведра оттягивали ей руки, и я еще подумал: «Почему без коромысла?» Она обернулась.
– Я бы тебя в дом позвала, да сын запил, гуляет.
Я смотрел ей вслед. Она шла, такая маленькая… Вода из ведер выплескивалась… А как называется река, я ее так и не спросил… Большая речка[101]…
Доел хлеб, встал на лыжи и пошел дальше.
Иди на сцену в утренней долине,
Где журавли проносятся трубя,
Где режиссера нету и в помине
И только небо смотрит на тебя!
После «Возвращения „Святого Луки“» он хотел идти дальше – вот только путь в кинематографическую современность оказался совсем не таким, каким виделся поначалу.
Впрочем, в 1969 году судьба приготовила Дворжецкому еще один подарок, о котором, судя по его же собственным воспоминаниям, он мог прежде только мечтать.
Опыт «Соляриса»
На пространство и время ладони
Мы наложим еще с высоты…
Арсений Тарковский
1
Съемки «Возвращения „Святого Луки“» тогда велись в Риге. Снимали финальные сцены: фиаско Лоскутова, «вестерн» Графа и интуриста, победу полковника Зорина над Карабановым – но дело затягивалось.