герр!.. Или как там тебя!.. — доносится вдруг прерываемое ударами палки злое, непримиримое. — Совсем ты… у меня отбил теперь… память… ничего не помню… имени отца не помню… матери… не помню, но тебя запомню, герр… до гроба! Слышишь, герр… запомню!..
Удары чередуются с обрывками фраз и страстными, гневными словами узника.
Наконец, после гулкого падения тяжелого тела на пол слышится истерический, злобный вопль задыхающегося фашиста:
— Полицай! Ком… Сакрамент!.. Убрать… его! Посадить отдельно… в карцер!.. После… после… я еще с ним поговорю! Круцефикс!!
И снова ругаются между собой разведчики. И снова продолжаются целый день до вечера допросы. Как сговорились, допрашиваемые упрямо утверждают, что они не жили и не работали в нефтяных районах, а сказали это для того только, чтобы их отправили на работу. Разведчикам, конечно, ясно, что многие лукавят, но они никакими путями не могут выколотить из советских людей нужные данные.
Было человека два из допрашиваемых, которые прикинулись придурковатыми простачками и давали кое-какие показания, но были эти показания путаные, противоречивые и, вероятно, ложные. Эти показания были показаниями бравого солдата Швейка. Недовольные и злые разведчики отбыли из лагеря, как говорят, не солоно хлебавши.
Мне нужно нарисовать с натуры фашистских преступников, чтобы «увековечить» для потомства в будущих своих картинах. Через переводчиков я убеждаю их, что рисунок с фотографии не имеет той цены, которую имеет портрет, сделанный художником с натуры. «Ценность» и «стоимость» в убеждениях стяжателей и трофейщиков — аргумент веский, и они соглашаются мне позировать.
Один за другим садятся они передо мной…
Вот он, главарь банды, капитан Зингер, «Боров», комендант дулага № 160, распорядитель и душа режима уничтожения.
В отличие от других «заказчиков», которые всегда хотели получить свои портреты побольше размером, Зингер велел мне сделать его портрет величиной в открытку.
Когда Миллер спросил, почему он заказывает такой миниатюрный портретик, Зингер пропищал:
— Для «панинки»!
Вот его помощник, унтер-офицер Миллер, «Финн», эксперт по евреям. Сколько людей замирало, когда на них останавливался холодный, испытующий взгляд этого утонченного садиста! У скольких людей холодели сердца, когда он торжествующе скалил перед ними свои крупные зубы!
А ведь фильтровка евреев — только частица его гнусных дел. Каков же облик Миллера сегодня, если он ушел от расплаты и уцелел? Так ли торжествующе улыбается Миллер? Впрочем, может быть, он нашел надежный приют и работу по своей «квалификации» в Бонне.
А вот черномазая «Усатая собака» — Нидерайн, человек-зверь, заслуженный ревностный гитлеровский палач. Он, как и его дружок Миллер, был мастером своего дела, сверхметким стрелком по «движущимся целям» — советским военнопленным.
Каждая фашистская бестия находила в лагере применение своей гнусной страстишке. «Боров» любил командовать убийцами, вдохновлять их, распоряжаться ими; «Финн» — любил истязать людей и смотреть, как по мановению его руки подручные звери бьют их. «Усатая собака» любил стрелять в людей, стрелять, вспылив, отводя душу, любил стрелять спокойно, методично. Нашел применение в лагере своим «высоким» страстям и «Боксер», обер-ефрейтор Ганс. Благородная борьба с равным по весу противником на ринге — не в натуре Ганса. Ему куда приятнее нокаутировать живые скелеты. Тут почти каждый удар бьет наповал, и совсем нет шансов получить ответный удар в собственную морду. Но не только зверский мордобой в лагере — грех Ганса «Боксера», он — соучастник массового уничтожения узников, гибнувших тысячами от более «результативных» средств: голода, морозов, инфекционных болезней, пулеметных очередей.
Как трудно мне было во время сеансов скрывать свою ненависть к палачам под маской спокойного, равнодушного «мастера»! Как трудно было смотреть в глаза их, встречать их взор и не выдать своего отношения к ним!..
В лагерь часто наведывался немецкий чиновник из Хорола, фельдфебель Рейнгардт. Он тоже захотел получить свой портрет. Позируя, он сообщил мне, что в Хороле работает скульптором расконвоированный военнопленный Оверчук, учившийся до войны в Киевском художественном институте.
Оверчук учился на младших курсах, и я с ним не был знаком, но помнил его по выступлениям с воспоминаниями о войне в Финляндии, в которой он участвовал как доброволец.
Я попросил фельдфебеля помочь мне встретиться с Оверчуком, Рейнгард своим портретом остался доволен и обещал показать его в Хороле другим офицерам. Возможно, кто-то из них захочет сделать портрет, и тогда Рейнгард поможет мне встретиться с товарищем.
Так оно и вышло.
В Хороле
ДНЯ ЧЕРЕЗ три мне приказали пойти в баню на дезинфекцию, а потом полицай повел меня в Хорол.
Меня привели к зданию военной комендатуры. Мы проходим мимо часового в полной боевой форме и идем полутемными коридорами.
Туда и сюда шныряют немецкие офицеры, солдаты. Непривычная, тревожащая атмосфера вражеского штаба. Хлопают многочисленные двери. Слышатся отрывистые, резкие слова чужой речи. Клацают каблуки сапог нижних чинов, приветствующих начальников а стойке «ахтунг», мелькают сухие, чопорные лица чиновников.
Из полутемных коридоров попадаем в просторную комнату канцелярии.
За столами сидят молодые, совсем молодые пухлолицые солдаты-канцеляристы. По-видимому, это сынки влиятельных папаш, по их протекции отсиживающиеся в тыловом городе. Оказывается, мне будет позировать адъютант коменданта города.
Он усаживается напротив, и сеанс начинается. Адъютанту лет тридцать-тридцать пять. Лицо продолговатое, чуть одутловатое, глаза серые, беспокойные, бегающие, все время они настороже. Так и чувствуется, что одно только у него на уме: как бы не просмотреть, как бы не ошибиться, как бы вовремя угодить.
Во время сеанса донесся отдаленный рокот самолета. Трудно определить, чей это самолет: немецкий ли, советский? Но мой «натурщик» страшно струсил. Глаза его вылезли из орбит, забегали растерянно по сторонам. Брови вскинулись. Рот расслабленно раскрылся. И самое постыдное — смертельная бледность лица его выявила яркие, совершенно неестественные в этот момент пятна румян. Сидящие за столом юнцы переглядываются, ехидно ухмыляются. Они нисколько не скрывают от меня своего отношения к адъютанту; больше того, они заговорщицки поглядывают на меня, как бы говоря: «Видал, маэстро, каков наш начальник?!»
Я проработал весь день, но портрет сознательно не закончил: оставил вместо мундира с регалиями одни очертания.
Угадывая вкус и желания адъютанта, я его подмолодил, сделал, как говорят, из него «конфетку». Он восхищен портретом и показывает его своим подчиненным. Они лукаво поглядывают на меня из_за спины адъютанта и восторженно расхваливают портрет, льстя начальнику.
Адъютант вынимает из стола другой портрет, и начинаются сравнения. Я слышу русскую фамилию с неправильным ударением «Попов». Заинтересовавшись, подхожу. Это портрет адъютанта, сделанный другим художником. Чувствуется рука профессионала, но сравнение в мою пользу: адъютант на моем портрете выглядит красивее.
Тут приходит фельдфебель Рейнгард. Он тоже