что Шахматов имеет специальность военного летчика[13]. Косвенно это подтверждает в разговоре с Мейлахом сам Бродский, когда неожиданно (как бы вспоминая новые детали по ходу беседы) заявляет, что «эта история началась значительно раньше»[14].
Именно самаркандский эпизод является, по нашему убеждению, реальным комментарием к стихотворению Бродского «Ночной полет» (1962):
В брюхе Дугласа ночью скитался меж туч
и на звезды глядел,
и в кармане моем заблудившийся ключ
все звенел не у дел,
и по сетке скакал надо мной виноград,
акробат от тоски;
был далек от меня мой родной Ленинград,
и все ближе – пески.
Бессеребряной сталью мерцало крыло,
приближаясь к луне,
и чучмека в папахе рвало, и текло
это под ноги мне.
Бился льдинкой в стакане мой мозг в забытьи.
Над одною шестой
в небо ввинчивал с грохотом нимбы свои
двухголовый святой.
Я бежал от судьбы, из-под низких небес,
от распластанных дней,
из квартир, где я умер и где я воскрес
из чужих простыней;
от сжимавших рассудок махровым венцом
откровений, от рук,
припадал я к которым и выпал лицом
из которых на Юг.
Счастье этой земли, что взаправду кругла,
что зрачок не берет
из угла, куда загнан, свободы угла,
но и наоборот:
что в кошачьем мешке у пространства хитро
прогрызаешь дыру,
чтобы слез европейских сушить серебро
на азийском ветру.
Что на свете – верней, на огромной вельми,
на одной из шести —
что мне делать еще, как не хлопать дверьми
да ключами трясти!
Ибо вправду честней, чем делить наш ничей
круглый мир на двоих,
променять всю безрадостность дней и ночей
на безадресность их.
Дуй же в крылья мои не за совесть и страх,
но за совесть и стыд.
Захлебнусь ли в песках, разобьюсь ли в горах
или Бог пощадит —
все едино, как сбившийся в строчку петит
смертной памяти для:
мегалополис туч гражданина ль почтит,
отщепенца ль – земля.
Но услышишь, когда не найдешь меня ты
днем при свете огня,
как в Быково на старте грохочут винты:
это – помнят меня
зеркала всех радаров, прожекторов, лик
мой хранящих внутри;
и – внехрамовый хор – из динамиков крик
грянет медью: Смотри!
Там летит человек! не грусти! улыбнись!
Он таращится вниз
и сжимает в руке виноградную кисть,
словно бог Дионис[15].
В написанном постфактум (и не публиковавшемся автором до 1978 года) стихотворении отъезд из Ленинграда в Самарканд навстречу заранее продуманной рискованной затее с побегом через границу[16] предстает, как это сформулировал накануне поездки в разговоре с Асей Пекуровской сам Бродский, не «полетом в», а «полетом из» – тотальным разрывом с прошлым, бегством от судьбы, заранее предопределенной пребыванием в «одной из шести» (как Бродский, перефразируя клише об СССР как «шестой части земли», называет свою страну) – навстречу «безадресности», то есть неизвестности, в том числе территориальной (так же, заметим, как это происходит и в рассказе «Вспаханное поле»).
Судя по всему, информация о том, что его новый приятель является обладателем редкой профессии летчика, актуализировала у Бродского комплекс юношеских идей, о котором несколько лет спустя, в середине 1960-х, при встрече с художником Эдуардом Штейнбергом он будет отзываться как об общем в то время для многих советских молодых людей «творческого склада» замысле «побега в Америку»[17].
Всех нас тогда тянуло в сторону Америки, – вспоминал один из ближайших друзей Бродского в СССР Андрей Сергеев. – Вышедшим из-под Сталина казалось, что всему плохому нашему противостоит все хорошее американское. <…> Появлялось ощущение второй родины – что есть запасная родина[18].
«Идея смыться из [Советского] Союза была тогда [на рубеже 1960-х годов], не совру, у каждого второго из нашего окружения», – свидетельствует младший современник (1945 года рождения) Бродского московский художник Михаил Чернышов[19].
Он [Бродский] ведь хотел улететь из Союза не ради красивой жизни, а ради сохранения своей личности, суть которой составляло творчество. На Родине все пути для этого были для него перекрыты, максимум, на что он мог рассчитывать, – это должность приемщика заказов в фотоателье, —
резюмировал позднее Шахматов[20].
Если замысел побега принадлежал Бродскому, то детальной разработкой плана угона самолета занимался, судя по всему, Шахматов. Именно он, как военный летчик, знал не только устройство советских самолетов, но и расположение американских военных баз в регионе[21] – приземление в Афганистане грозило выдачей обратно в СССР; целью был шахский Иран.
Несмотря на дважды повторенное Бродским утверждение о том, что по замыслу операции он должен был ударить пилота камнем по голове (и в последний момент отказался от этой затеи), более правдоподобной представляется версия Шахматова: перед посадкой самолета, следовавшего из Самарканда в Термез, самый южный город Узбекистана, находящийся прямо у афганской границы, он должен был, угрожая применением оружия, заставить пилота выпрыгнуть с парашютом, а сам перехватить управление машиной и направить ее в Мешхед, находившийся, по расчетам Шахматова, в семистах километрах[22]. Дополнительным подтверждением слов Шахматова о наличии у него пистолета Макарова служит мотивировка его последующего ареста в сентябре 1961 года в Красноярске – за «незаконное хранение оружия»[23].
По версии КГБ, основанной на показаниях Шахматова и Бродского, они «несколько раз <…> ходили на самаркандский аэродром изучать обстановку, но в конечном итоге Бродский предложил Шахматову отказаться от этой затеи и вернуться в Ленинград»[24]. По изложенной в воспоминаниях Шахматова версии все обстояло иначе: он и Бродский купили билеты на четырехместный самолет «Ae–45S» чешского производства, летавший из Самарканда в Термез. Однако перед вылетом пилот, сославшись на то, что в Термезе он не найдет пассажиров на обратный рейс, потребовал от друзей (летели только они) оплатить обратный проезд. Денег у них не было. Билеты пришлось вернуть в кассу[25]. Попутно выяснилось и главное: в целях безопасности и предотвращения именно такого рода инцидентов самолеты в приграничной зоне не заправляют полностью, и горючего, чтобы долететь до Мешхеда, не хватит. Настойчиво повторяющийся в написанном