литературоведы, почему-то до сих пор мимо скользим, отделываясь стандартным «детство его было опалено»…
У каждого было страшное, пережитое, похожее и свое. И отдалось в жизни, в работе, в творчестве похоже и по-своему».
Да, у Виктора Турова, как и у миллионов его одногодков, было общее — война, смерть родных и близких, голод, отсутствие отцовской ласки. Но ведь даже общее было разным у того, кто успел уехать в эвакуацию, и у того, кто с первых дней потерял родителей, и у того, кто волею судьбы остался на оккупированной территории.
Вите Турову не было пяти лет, когда началась война, но он и по сегодня с резкой, пугающе рельефной отчетливостью помнит многое…
Он помнит страшную бомбежку в самые первые дни войны, когда еще оставалась надежда уехать с Могилевщины вместе с матерью и сестренкой в глубь страны. Было жуткое скопление войск, техники, беженцев, ходуном ходила земля, содрогался лес, и вагоны поезда разлетались в щепки.
Он помнит, как в деревню входили немцы. Было страшно, а Витя, рассказывают, кричал в это время: «Да здравствуют большевики!» Наверное, так оно и было… Сын молодых романтиков 30-х годов, нередко засыпавший в кабинетах отца, пока тот вел собрания, мог при виде врага закричать партийный лозунг, хотя сам Виктор Тимофеевич сегодня этого факта не помнит.
Зато помнит зиму только что наступившего 1942 года, тихий стук в дверь. В хату вваливается большой, заиндевевший человек с жуткой бородищей. Не сразу Витя узнал своего отца, а когда бросился к нему на грудь, в дверь постучали еще раз, но уже громко и угрожающе. Оказывается, за хатой давно следили, ждали прихода ночного гостя из леса, и на этот раз дождались. Отца схватили, увезли в Могилев, мать несколько раз ездила туда, возила передачи. Однажды она вернулась поздно ночью, вся в земле, ни слова не говоря, села на лавку, отрешенно закурила махорку, которую несла мужу. Было долгое, жуткое, какое-то каменное молчание, которое, как понял тогда Витя, пугает больше страшных взрывов. Отца вместе с большой группой заключенных расстреляли на рассвете в Печерском парке, и целый день обезумевшие от горя женщины разрывали ногтями свежую могилу, надеясь, что кто-то случайно остался жив. Но чуда не случилось.
А жизнь скоро обрушила на них еще один удар. В одну из облав немцы схватили мать, заподозрив ее в помощи подпольщикам. Потом приехали за детьми, отвезли всех на вокзал. Здесь уже стояли теплушки. Словно могильная плита, с тяжелым скрежетом задвинулась дверь. Поезд тронулся, увозя мать с детьми навстречу неизвестности, страданиям, навстречу чужой, ненавистной земле.
Виктор Тимофеевич всегда волнуется, когда вспоминает прошлое, когда его память начинает оживлять горькие эпизоды жизни на грани небытия в семейном концлагере под Аахеном. Он подолгу молчит, трудно ищет какие-то нарочито бесстрастные слова, словно пытаясь ими умерить боль, встающую из глубин памяти. Неторопливо, без деталей и подробностей, которые шокирующе неуместно звучали бы здесь, в современной квартире, Виктор Тимофеевич рассказывает о том, как они жили в бараках, ели баланду, как дети ходили в немецкую школу, где предусмотрительные представители «высшей касты» намеревались дать им тот минимум русского языка и представлений о мире, который не обременял бы впоследствии такую послушную, воспитанную на арийский лад едва ли не с колыбели рабочую силу. Рассказывает о том, как однажды за маленькую провинность начальник лагеря подозвал его и стал методично и зло избивать. Сначала кулаками, потом пошли в ход сапоги. Скоро Витя потерял сознание, а побои все продолжались… Его еле выходили, мать долго не верила, что сын останется жить. А он понемногу начал двигаться, переставлять ноги, совсем неуверенно, как будто делал первые в жизни шаги. Вите было в ту пору восемь лет.
Но неверным было бы думать, словно его память сохранила лишь мрачные, зловешие страницы прошлого. Дети не могут дышать в атмосфере ужасов и страхов, они, в силу неодолимого инстинкта жизни, даже в отчаянном, гибельном положении находят возможность как бы аккумулировать в себе из окружающей жизни крохи оптимизма и надежды. Виктор Тимофеевич с теплотой рассказывает о людях, которые и на чужбине старались сеять ростки добра, веры, гордости за свою страну. Вспоминает всех, кто делился куском хлеба, кто отогревал словом, улыбкой, взглядом… Вспоминает тихую, бессловесную нежность матери, из последних сил отдающую тепло души детям.
Вспоминает хмельную и горькую весну 1945 года, огромные и шумные, как базары, лагеря для перемещенных лиц, и воздух свободы, которым было трудно надышаться. Вспоминает военный госпиталь уже в советской зоне, где его взялись подлечить от тех страшных побоев, от стойкого туберкулеза. Здесь Витя с сестренкой оказались в окружении советских солдат, истосковавшихся по детям за долгие годы окопной жизни. Баловали изо всех сил, как не балуют сейчас добросердечные мамаши. А перед Витей, уже и так много повидавшим, много пережившим, открывались новые стороны сдвинутого, соскочившего с привычной оси мира. Он был свидетелем и бесшабашной российской удали, и жалости к поверженному врагу, и такой понятной, неперегоревшей порой жажды мести. А по ночам еще раздавались выстрелы, и время от времени в госпитале недосчитывались солдата. За несколько месяцев, прошедших уже после победы, сквер возле госпиталя превратился в кладбище.
Война еще долго настигала их семью: она доставала их болезнями, скудным бытом разоренного белорусского городка, куда они, наконец, добрались осенью сорок пятого, исколесив всю Европу, взрывами затаившихся в развалинах бомб, судами над военными преступниками, запоздалыми похоронками, которые все еще приходили семьям Витиных друзей. Обо всем этом Туров снимает впоследствии пронзительный, светлый и горький фильм «Я родом из детства», где с откровенностью дневника, который пишется только для себя, расскажет о рубеже войны и мира, детства и наступающей взрослости.
— Постепенно,— вспоминает Виктор Тимофеевич,— жизнь возвращалась в мирные, довоенные берега. Надо было учиться, строить, жить. Мы, дети, были предоставлены самим себе, никто нас не опекал, не заставлял учиться. Это был наш естественный, сам собою разумеющийся долг. Меня не угнетала учеба, я был на полтора года старше своих одноклассников, может, поэтому все давалось легко, свободно.
Огромной, помню, была в то время тяга к искусству. Смотрели новые картины по многу раз, «Чапаева» знали наизусть. Только после тридцатого раза интерес к новой картине начинал спадать. Одно время из битого кирпича на пустыре начали строить свой собственный кинотеатр, на прозрачной бумаге рисовали собственный фильм. Жаль, не хватило только нескольких деталей для кинопроектора…
Впрочем, все это было еще детство. А вот в старших классах уже началось более серьезное знакомство с искусством.
В