он противопоставляет герметичное сознание западного человека с его социальной узостью и погруженностью в материальные проблемы. Он дает уничтожающие характеристики западного мира, основанные на непосредственном знакомстве с Европой. В сущности, Герцен психологически не принимает образ жизни западного мира.
Главной отличительной чертой русского быта и вообще славянства является анархизм. «Славянские народы не любят ни идею государства, ни идею централизации. Они любят жить в разъединенных общинах, которые им хотелось бы уберечь от всякого правительственного вмешательства. Они ненавидят солдатчину, они ненавидят полицию. Федерация для славян была бы, быть может, наиболее национальной формой»[294].
С одной стороны, такая формулировка отражает менталитет славянства, ген свободолюбия, прежде всего бытового, свойственного славянским народам. Эти заключения были, видимо, навеяны пробуждением славян в годы европейской революции, их стремлением к независимости. Исторические реалии выводили Герцена на простор широких обобщений. Вместе с тем для тех же русских, как мы знаем, была характерна и искренняя религиозная вера в справедливого царя, подчинение авторитету государства. Во всяком случае, тезис Герцена о перспективах славянской федерации был всего лишь вдохновенной мечтой, поскольку не коррелировался с противоречивым характером описываемого явления.
Другой отличительной чертой России была, по убеждению Герцена, борьба народа и власти. Этому феномену писатель придал поистине историософское обоснование. Герцен противопоставлял две различные ипостаси исторического бытия России, которые нигде и никак не соприкасались. Для него очевидна искусственность государственной надстройки над обществом. «Правительство и плавающий вверху слой цивилизации закрывают народ и не допускают знать его. За этими официальными и литературными декорациями он живет по-своему, редко соображаясь с ними, остается покойным, когда за него горячатся и бросают перчатку, и восстает, когда всего менее этого ждут», – отмечал он в статье «Крещеная собственность»[295].
Историческими антагонистами у Герцена становится бюрократическая онемеченная властная элита, с одной стороны, и народная Россия, преисполненная свободолюбивого анархистского духа, – с другой!
Свой политический идеал Герцен обосновывает, опираясь на анализ исторического опыта России. Уже в Древней Руси он увидел зачатки свободы. Древняя Русь изначально развивалась как демократическое народное общество, в нем не было сложившейся по западному образцу аристократии. «В России никогда не было организованной аристократии. Аристократия являлась в ней не столько сословием, сколько результатом обычного права, расплывчатого и неопределенного по своей природе. Несколько норманнских семей, сопровождавших Рюрика в Новгород в X веке, менее чем за сто лет растворились в окружающей среде… В России не было потомства завоевателей и поэтому не могло быть настоящей аристократии. Постепенно сложилась совершенно искусственная аристократия, разнородная, смешанной крови, существовавшая без всяких законных оснований»[296].
Историческим недоразумением стало появление крепостного права. Размышляя о природе крепостничества, писатель пришел к выводу о расплывчатости и смутности его происхождения. «В крепостничестве, как и во многих других русских установлениях, есть какая-то неопределимая расплывчатость и смутность; это смесь обычаев, неписаных и несоблюдающихся… И все же это факт, и факт, совершившийся не более полутораста лет тому назад», – писал он в очерке «Русское крепостничество»[297].
Крепостное право было установлено «царем-узурпатором» Борисом Годуновым, а Петр Великий завершил дело, «замкнул цепь замком немецкой работы», и крестьяне полностью утратили личные права[298].
При характеристике обоснования Герценом своей социалистической теории бросается в глаза не научно-практический, а философско-исторический характер аргументации. Подобные рассуждения о различиях западного и русского общества едва ли могут быть основанием политической доктрины, ее действенности.
Так, опираясь на историческую аргументацию, Герцен обосновал необходимость слома государственной машины поднявшимся народом.
К слову сказать, эта идея писателя любопытна своими сходствами со славянофильской идеей разделения земственности и государства. Вместе с тем из идеи параллельного существования двух несхожих миров, народа и власти, с неизбежностью не вытекали противостояние и их борьба. К середине XIX века крестьянство как социальная группа, жившая по своим религиозным и нравственным канонам, было совершенно чуждо противостоянию с властью. По крайней мере до начала ХХ века. Даже в революцию 1905–1907 годов антиправительственные выступления крестьянства не шли дальше требований созыва Учредительного собрания и вызывались лишь агитацией интеллигентских партий. Крестьянство чуждо было как абстрактному интеллигентскому прожектерству, так и прагматичному политиканству левых сил. Звать крестьянство на революцию – это значит не понимать особенностей традиционной культуры крестьянства. Тезис Герцена, которому он придал характер исторической закономерности, не подтверждается историческими фактами, а это, в свою очередь, лишает герценовскую историософию исторической убедительности. Вместе с тем нельзя не признать точности и меткости социально-психологических наблюдений писателя, из которых, впрочем, не вытекала неизбежность революционного будущего России. Герцен не хотел видеть, что сама патриархальная культура крестьянства резко противостояла революционности как методу общественного преобразования и могла быть сломана лишь искусственным привнесением «духа противостояния» со стороны интеллигенции, что, в свою очередь, было замечено авторами «Вех» в 1906 году.
В своем обосновании революции и способов разрушения «старого мира» в отношении России Герцен в начале 1850-х годов опирался не на конкретные политические выкладки, а на философско-исторические размышления о судьбах крестьянства. Эти размышления не были сколько-нибудь оригинальны (например, о характере славян), но выводы были сделаны крайне односторонние, а потому проблематичные с точки зрения их реализации. Тезис об индифферентном отношении народа к религии порождал искаженное толкование народа. Бросается в глаза негативистское восприятие всей русской истории. Складывается впечатление, что крепостничество и отсталость – фундаментальные и определяющие черты русской истории.
«Мы – арьергард авангарда!»
Герцен в письме к Мадзини пишет о том, что «верит только в крестьянскую революцию», которая должна вывести народ к рубежам и высотам социализма. Публицистика Герцена изобилует образными метафорами и характеристиками революции.
Преимущества России, по мнению Герцена, коренятся в исторически не завершенном развитии: ее социально-политическая организация еще не закостенела, окончательно не оформилась. Ссылаясь на работу А. Гакстгаузена, он пишет: «В России ничто не окаменело; все в ней находится еще в текучем состоянии, все к чему-то готовится. Гакстгаузен справедливо заметил, что в России всюду видны “незаконченность, рост, начало”. “Да, всюду дают о себе знать известь, пила и топор”», – писал Герцен в статье «Старый мир и Россия»[299].
В условиях исторической неопределенности и подвижности Герцен призывает не копировать опыт Запада. «Я решительно отрицаю необходимость подобных повторений. Мы можем и должны пройти через скорбные, трудные фазы исторического развития наших предшественников, но так, как зародыш проходит низшие ступени зоологического существования»[300].
Конечно, подобная аргументация исключительно абстрактна, лишена сколько-нибудь нормативно-обязующего характера. Герцен предложил скорее размышление об исторических возможностях. Смелая мечта писателя! Их этих историософских посылов Герцен приходил к обоснованию другого желательного исхода – осознанию преимуществ позднего выхода России на арену