перелески и отдельные деревья.
Нет, бежать в открытую бессмысленно! И помощи ждать неоткуда. Наваливается глухое отчаяние. Но на смену ему в глубине души снова зарождается надежда. И только она дает силы жить и, превозмогая боль в ноге, идти дальше.
Время от времени навстречу нам, лязгая и грохоча гусеницами, вздымая тучи пыли движутся немецкие серые танки с черными крестами. На них стоят в рост танкисты. Проезжают и легковые открытые машины с чопорно-сухими, как бы безучастными ко всему, фашистскими офицерами в серо-голубых мундирах и фуражках с необычно высокими тульями. Проходят автомашины, груженные пехотой. Как поезда, идут большие серые грузовые машины — фургоны с прицепами. Мы, уступая всем им дорогу, сходим на забитое дорожной пылью жнивье.
— Рус! Сталин капут! Москва капут!!! — смеясь, кричат, обдавая нас пылью, опьяненные своими успехами проезжающие мимо фашисты.
Не гни свою голову, товарищ! Горька твоя судьба, но ты — еще не Россия! Смеется тот хорошо, кто смеется последним…
Идут и идут, как дымовой завесой, окутанные клубами желто-серой пыли грохочущие гусеницами «крестовые танки», гудящие моторами бронетранспортеры с крикливой пехотой, серые машины-вагоны и тяжелые самоходные пушки.
В глубь Родины, как орды Батыя, запыленные, возбужденные, веселые, горланя под аккомпанемент губных гармошек свои маршевые песни, прут фашистские солдаты, Туда, где идут бои, время от времени в небе пролетают тяжело груженные авиабомбами эскадры бомбардировщиков с крестами на крыльях. Делая большие спирали и круги, вокруг них вьются сопровождающие их длиннохвостые, как стрекозы, «мессершмидты».
И чем больше мы глядим на эту вооруженную до зубов черную силу, тем дальше и дальше кажется нам день нашей победы и освобождения.
— Рус! Москва капут, война капут!..
Как далеки были тогда Берлин, рейхстаг и алое знамя нашей победы над ним!..
Временами в хуторах и селах, мимо которых мы проходим, в нашу колонну вливаются новые группы пленных по 5–6 человек. Их конвой присоединяется к нашему, и колонна в концу дня достигает полусотни человек.
Вечереет.
— Шнель! Шнель! Бистро! — поторапливают конвойные. Они, видно, боятся, что ночь захватит нас в степи.
Мы подходим к большому притихшему селу. Над темными силуэтами украинских хат и островерхих высоких тополей, как зарево пожара, полыхает тревожный багровый закат, охвативший полнеба. Мы идем по безлюдной улице, Окна домов, обращенных фасадом к закату, вспыхивают и сверкают раскаленными зловещими отблесками.
Нас загоняют на ночь в помещение школы, но ни есть, ни пить не дают.
Первая ночь в плену… Полутемная школа стала нам первой немецкой тюрьмой. У каждого из нас (сколько бы лет нам ни было), когда мы входим в школу, обстановка ее, запахи ее всегда вызывают в памяти картины далекого детства. Школьная обстановка еще и тем дорога для меня, что в юности я был сельским учителем. И когда я вижу парты, в моей памяти всегда возникают белокурые головки и широко открытые доверчивые и пытливые глаза моих учеников.
Мои усталые товарищи начали, хлопая крышками парт, усаживаться и укладываться на них. Меня охватывает сложное и противоречивое чувство. Все это: лозунги на стене, написанные нетвердыми детскими ручонками, и портрет Ильича в центре стены среди этих лозунгов — все это родное наше и вместе с тем уже и не наше… Подняв воротник шинели и надев крепче пилотку, укладываюсь на одну из парт и пытаюсь уснуть. В щелях закрытых ставень тлеет жар угасающей вечерней зари. Несмотря на усталость, сна нет. Болит натруженная раненная нога. Всю ночь то ныряю в небытие, то просыпаюсь и думаю, думаю и слушаю доносящуюся порой с улицы чужую речь…
Время от времени кричат петухи. Прошла, наконец, и ночь. В щели ставней забрезжил рассвет… Быть может, сейчас нам дадут есть или хотя бы пить? Двери открываются, мы, щурясь от яркого света, выходим из полутемной школы на улицу и строимся в две шеренги. У крыльца школы стоят двое военнопленных в офицерских шинелях и один, уже знакомый нам, в кожаной куртке. Немец через переводчика о чем-то их расспрашивает. Те что-то односложно отвечают, временами отрицательно качают головой. Человек в кожаной куртке угрюмо молчит. Офицер приказывает всем трем встать в строй.
Снова без еды и питья трогаемся в путь. Пройдя несколько километров, мы вошли в небольшое село и были загнаны в сарай. Внезапно мы услышали в воздухе далекий, приближающийся, ровно рокочущий звук нашего самолета. На улице забегали фашисты, где-то поблизости редко, размеренно, «по-немецки» застучал пулемет.
— Наш! Наш! — слышатся радостные возгласы.
— Явился, наконец! — говорит горько кто-то.
Но рокот самолета утих, перестал клокотать пулемет, фашисты успокоились… На улице заурчали подъезжающие машины; снова оживленно зазвучала многоголосая немецкая речь. Дверь сарая широко открылась.
— Вег! Вон! Шнель! Бистро!
Мы вываливаемся на улицу.
— Стройся по два! — командуют встревоженные чем-то конвойные. Мы выстраиваемся в две шеренги, тревога конвойных передается и нам.
— Снять пилотки! — звучит необычная команда.
«Молиться, что ли, нас хотят заставить?» — мелькает в голове мысль.
И вдруг из-за сарая, подобно стае воронья, метнувшейся на добычу, выскочило несколько фашистов в черных мундирах с черепами и «карающими мечами» на рукавах и петлицах. Они идут вдоль строя. Злые, холодные глаза их, выглядывающие из-под черных козырьков высоких фуражек, шарят по нашим лицам. Они явно кого-то ищут. На левом рукаве у некоторые гестаповцев алые повязки с черной свастикой в белом круге. Это нацисты. За ними вдоль строя идет переводчик. Он, шаря глазами по строю, временами взглядывает в ярко-красную книжечку, которую держит в руке. Переводчик приближается к нам. Стоящий в первой шеренге худощавый солдат резко поворачивается к моему соседу слева и бросает:
— Дай закурить!
Переводчик сразу устремляется к нему, ударяет его по плечу и торжествующе кричит:
— Вот он!
С рыком и ревом вся черная стая кидается к нам. Вижу близко-близко злобные, торжествующие, хищные лица.
— Как фамилия? — спрашивает переводчик.
— Иванов, — отвечает схваченный.
— Твой документ? — кричит переводчик и показывает ему открытую красную книжечку.
Я вижу через плечо впередистоящего, что в документе наклеена пожелтевшая фотография схваченного товарища, только там он в офицерской форме с ремнями. Солдат поводит плечами, как бы расправляя их, и вдруг твердо говорит:
— Мой!
— Почему говоришь не свою фамилию?! Коммунист?! — визжит переводчик.
— Да, я коммунист! — еще тверже говорит наш товарищ.
Гестаповцы выдергивают его из строя, окружают и, грубо подталкивая, ведут к крытой серой машине, выезжающей из-за сарая, Слышатся среди бранных незнакомых слов знакомые слова: комиссар, автомат. Пленный оглядывается назад, как бы прощаясь с нами, лицо его бледно, но полно спокойной решимости. Я глянул на соседей: лица их тоже бледны и