вечернюю зарю за пулеметной вышкой, еле слышно, густым, рокочущим басом запевает первые слова «Заповита» Шевченко:
…Як умру, то поховайте
Мене на могилi…
Высокий лирической тенор вдруг подхватывает:
…Серед степу широкого,
На Вкраïнi милiй…
Страстный тенор как бы вьется над стелющимся рокочущим басом, то взлетая над ним, то снижаясь к нему. Хорошо, очень хорошо поют:
Щоб лани широкополi
I Днiпро, i кручi,
Було видно, було чути,
Як реве ревучий.
Все кругом, кто втянув голову в плечи и опустив глаза долу, кто устремив взор в небо, где начинают светиться первые звезды, все — украинцы, русские, белорусы, грузины — слушают…
А когда запоются ожидаемые всеми гневные, страстные слова, звучащие здесь, в неволе, как прямой призыв к борьбе, волнующие сознание, свидетельствующие, что всю массу окружающих тебя людей захватило большое, могучее патриотическое чувство, и твое сердце начинает биться в учащенном ритме:
Поховайте та вставайте,
Кайдани порвiте,
I вражою злою кров’ю
Волю окропiте…
И ощущаешь всей душой, что окружающие тебя в Яме тысячи узников — не разрозненные песчинки, а объединенные общими чувствами, настроениями, мыслями, идеями советские люди.
В лагере ходит по рукам маленькая книжка со стихами Лермонтова. Думая свои тяжелые думы, иду по лагерю. Вот сгрудились в кучу люди, слышу слова, необычайно созвучные моим чувствам и настроению:
Синее небо отсюда мне видно:
В небе играют все вольные птицы;
Глядя на них, мне и больно и стыдно.
Протискиваюсь ближе к читающему и слушаю с замиранием сердца строфы стихотворения Лермонтова «Пленный рыцарь»:
Нет на устах моих грешной молитвы,
Нету ни песни во славу любезной:
Помню я только старинные битвы,
Меч мой тяжелый да панцирь железный.
В каменный панцирь я ныне закован,
Каменный шлем мою голову давит,
Щит мой от стрел и меча заколдован,
Конь мой бежит, и никто им не правит.
Быстрое время — мой конь неизменный,
Шлема забрало — решетка бойницы.
Каменный панцирь — высокие стены,
Щит мой — чугунные двери темницы.
Мчись же быстрее, летучее время!
Душно под новой бронею мне стало!
Читает стихи молодой парень.
— Товарищ, дай почитаю я! — прошу его.
Он, отдав мне книжку, дышит на озябшие руки, засовывает их в рукава и готовится слушать. Быстро перелистав книжку, решаю, что здесь сейчас особенно прозвучит, и читаю:
Гарун бежал быстрее лани,
Быстрей, чем заяц от орла;
Бежал он в страхе с поля брани,
Где кровь черкесская текла.
Читаю со страстью, со злостью. Слова Лермонтова здесь обжигают, и вижу, как склоняются у некоторых головы от этих гневных обличающих слов… Но весь свой запал чувств я вкладываю в призывные пламенные слова:
Отец и два родные брата
За честь и вольность там легли,
И под пятой у супостата
Лежат их головы в пыли.
Их кровь течет и просит мщенья…
Бросаю слова патриота-поэта людям и всем сердцем своим ощущаю, как проникают они в души:
Своим изменивший
Изменой кровавой,
Врага не сразивши,
Погибнет без славы.
Дожди его ран не обмоют,
И звери костей не зароют…
Как волновали тогда слова другого великого русского поэта, обращенные в свое время к другим узникам, но находившие горячий отклик и в наших сердцах:
Оковы тяжкие падут,
Темницы рухнут — и свобода
Вас примет радостно у входа.
И братья меч вам отдадут.
Отдадут ли нам меч наши братья? Доверит ли нам Родина оружие, когда вырвемся из плена? Ведь фашисты все время трубят в рупоры, что все пути на Родину нам уже отрезаны, что нас, всех без исключения, там объявили предателями, что за один только факт пребывания в плену нас ждет расстрел, в лучшем случае — «сибирская ссылка».
Нет веры у нас этим словам. «Мели Емеля — твоя неделя», — слышатся реплики из дальних толп, но все же какое-то беспокойство зарождается в душе.
«И братья меч вам отдадут», — снова и снова звучат в сердце слова.
…Под обрывом, укрывшись от холодного осеннего ветра, расположилась большая группа узников. В центре ее, опершись друг о друга спинами, сидят два парня. Один из них, тонкокостный, белокурый, с большими ввалившимися светло-серыми глазами, всей своей внешностью и манерами напоминает актера. Устремив глаза в пространство перед собой, он что-то декламирует. Подхожу. Опускаюсь на землю среди жадно слушающих парня людей. Слушаю.
В тоске сердечных угрызений,
Рукою стиснув пистолет,
Глядит на Ленского Евгений.
«Ну, что ж? убит», — решил сосед.
Убит!..
Лежащий рядом старичок в фетровой старой шляпе шепчет мне восхищенно:
— Второй час читает, как по книге… Всего «Евгения Онегина» знает. И надо же иметь такую золотую голову. А смотри, сам-то он чуть живой…
Зарецкий бережно кладет
На сани труп оледенелый;
Домой везет он страшный клад.
Почуяв мертвого, храпят
И бьются кони, пеной белой
Стальные мочат удила
И полетели, как стрела.
Вдохновенные стихи поэта как кристально-чистый родник, приникая к которому, освежаешься, омываешь свою измученную душу и выпрямляешься.
Если стихи Лермонтова, Пушкина, Шевченко своими поэтическими образами вызывали те чувства, которые укрепляли нас, то советские листовки, которые разбрасывались нашими самолетами и заносились к нам узниками, выходившими за проволоку на какие-либо работы, были голосом нашего советского народа, ободрявшим нас, рассказывавшим правду о войне (фашисты все время объявляли, что Москва и Ленинград пали). Эти листовки были голосом Родины, приказывавшей нам, своим сынам, встать в строй.
«Прочти и передай товарищу!» С каким волнением читали мы эти маленькие листочки, прилетавшие из-за линии фронта!
Узники ловили каждое слово вестников свободы. «Смерть немецким оккупантам!» — горят напечатанные красным шрифтом призывные слова Родины.
Из нор, вырытых в обрывах,