в острых, как нож, пословицах, народ конденсирует, сгущает свое настроение и волю, выражает свое отношение к явлениям жизни. Эти образцы, слова песен и стихов, заученные с детства, у народа всегда на уме и на языке, и они сплачивают, объединяют, воодушевляют людей в трудные минуты.
Кто-то однажды сказал, что когда грохочут пушки, молчат музы. Само рождение и победоносное шествие «Марсельезы», «Интернационала», революционных стихов и песен времен гражданской и Отечественной войн полностью опровергают это утверждение.
Могучую объединяющую силу простой русской народной песни ощутил я с товарищами еще в первые дни войны.
Когда в июле 1941 года, мы, киевские военнообязанные старших возрастов, призванные в строй, шли на формирование в Лубны, всеобщее внимание привлекал пожилой человек с красным от жары, обрюзглым, безбровым лицом и начинающей уже тучнеть фигурой. Одет он был в белый бумажный костюм, а на голове его красовалась тоже белая цилиндрическая соломенная шляпа с черной лентой. С лица этого человека никогда не сходило торжественное, степенное многозначительное выражение. Его белоснежные при выходе из Киева брюки при подходе к Лубнам стали темно-серыми, это вызывало у всех невольную усмешку. При формировании артполка я оказался с этим человеком в одной батарее.
Однажды, когда мы, уже одетые в военную форму, сели за обеденный стол, этот странный человек оказался напротив меня.
— Скажите, товарищ, кто вы по профессии? — спросил я.
Сидящие рядом прислушались: этот человек интересовал всех.
— Я? Солист «Думки». Корсаков, — с какой-то нарочитой, наигранной солидностью ответил он. — Пел когда-то соло в Париже во время гастролей капеллы во Франции.
Мы, едва сдерживая улыбки, слушали рассказы певца о его выступлениях. Все повадки, все жесты его изобличали в нем типичного провинциального актера, который играет не только на сцене, но и в жизни, и никто не принял тогда всерьез его рассказы об ариях и песнях, которые он где-то и когда-то пел. Человек он был не очень общительный, и мы его мало знали, но позже, когда мы приняли присягу, я был поражен силой страсти, с которой Корсаков произносил торжественные слова. Быть может, многие почувствовали тогда, что в этом странном, даже чуть комичном на вид актере бьется сердце настоящего человека и большого патриота.
Когда на правой стороне Днепра разгорелись бои на подступах к Каневу и Киеву, наш дивизион, несмотря на то, что мы не получили еще пушек, форсированным маршем двинулся к Каневу. Шли мы ночами, минуя села и хутора, устраивали дневку в лесах и перелесках. Начались дожди. Нам, промокшим до костей, с полной выкладкой, не привыкшим к тяготам военной жизни, трудно и тяжело было идти ночами по разбитым войсками дорогам.
Прислушиваясь с тревогой к гулу пушек, каждый из нас думал: «Как-то я выдержу этот суровый первый экзамен войны?» А тут этот проклятый дождь без конца и края, и не скрыться, не спрятаться от него. Я надел на голову стальную каску, чтобы хоть голову защитить от дождя; тенькающие по стали капли своим звоном дополняли тревожную музыку далекого боя. К нашему строю на высокой лошади, чавкающей копытами по глубокой грязи, подъехал молодой политрук батареи — чуваш по национальности. Он, конечно, чувствовал наше настроение и, желая, по-видимому, поддержать наш боевой дух, бросил:
— Давайте, товарищи, споем песню!
Хотя мы было еще «молодыми солдатами», но уже умудренными по возрасту людьми, и могли оценить по достоинству благие намерения нашего молодого политрука. Но петь явно никому не хотелось. Представив, как в этот проливной дождь зазвучат хором наши простуженные, срывающиеся от тревожного волнения голоса, я подумал, как, наверное, и все: «И кому на ум взбредет петь в такую минуту?»
Вдруг из строя, сняв шинель и пилотку и передав их соседу, вышел Корсаков:
— Товарищ политрук, разрешите мне спеть соло? — обратился он к немного озадаченному политруку.
По строю, несмотря на общий пониженный тонус, прокатился легкий иронический смешок. Политрук, помедлив, сказал неуверенно:
— Ну что ж, спойте, Корсаков!
Никто ни разу не слышал голоса певца. И тут, в таких неподходящих условиях, сольное пение грозило обернуться только комичной выходкой, фарсом, и мне стало даже немного жалко чудака Корсакова.
И вдруг сильный, красивый, страстный до самозабвения баритон покрыл и смешки, и шум дождя, и свист ветра, и отдаленный гул пушек…
Ой, да ты, степь широкая, степь раздольная…
Все, все смел голос Корсакова: и наше предубеждение, и наше тревожное настроение, и шумы, мешающие песне. Оглянувшись по сторонам, увидев тускло освещенные бледной зарей, изумленные, восторженные лица товарищей, понял, что песней покорены все.
Ой, да широко ты, степь, пораскинулась!.. —
неслось над нами. И странное дело, то, что, казалось бы, должно было мешать песне в этих необычных обстоятельствах, как раз это помогало ее звучанию: шум плотного дождя, свист ветра, звон дождевых капель по каске, гул артиллерии за Днепром стали вдруг могучим аккомпанементом вдохновенному певцу, и никакой оркестр не смог бы заменить этой музыки войны и природы.
Ой ты, Волга-матушка, река вольная!..
Исполняемая в состоянии величайшего душевного подъема, могучей рекой лилась над нами народная песня о Родине, о Волге-матушке, о степном орле, о бурлаках. В гуле пушек слышалась могучая поступь нашего народа, всей душой ощущалось величие духа его.
Как вспышка магния, осветила сознание мысль: «Нет и не будет темных сил, которые смогли бы покорить, поработить ее, мою Родину! Останусь жив я или нет, но все будет так, как надо…»
Когда Корсаков закончил песню, все мы, ошеломленные, долго молчали. Шумел только проливной дождь да грохотали вдали пушки… Затем восторженные крики:
— Браво, Корсаков! Молодец, Корсаков!
Все из строя бросились к певцу. Обнимали, целовали этого неловкого, человека, качали, подбрасывали вверх. В полумраке над возбужденной толпой взлетала неуклюжая мокрая фигура певца с красным счастливым лицом, возбужденным и разгоряченным великим творческим подъемом…
И здесь, в лагере, на каждом шагу я вижу, как велика сила искусства в условиях неволи.
Восприимчивость узников к искусству, к художественному слову, к песне остра и глубока. Думы, воспоминания о пережитом, гнев, скорбь, возмущение, условия жизни в лагере смерти подготавливают восприимчивость узника, и часто одна только строка стиха, знакомый с детства мотив песни становятся как бы детонатором и вызывают взрыв чувств и бурю страданий. У пленных большая потребность в песне, которая часто поется больше душой, чем голосом, в художественном слове, в пословице.
Вот, укладываясь спать в груде товарищей, кто-то, смотря на