Герцена.
Конечно, разумно задаться вопросом, насколько такие ощущения естественны. Что их сделало патологическими, когда ты воспринимаешь окружающую жизнь Родины как пустыню? Замечу, что подобные сентенции присутствуют у другого интеллектуала и друга Герцена – Владимира Печерина, сравнивающего себя с «номадом» в херсонской степи. В его устах рождались жуткие строки: «Как сладостно отчизну ненавидеть и жадно ждать ее уничтоженья!»
Конечно, нельзя не задаться вопросом о причинах такого восприятия образованными людьми своего времени. Вместе с тем эта духовная проблема отнюдь не так проста в понимании. Эпоха первой трети XIX века была временем, когда интеллектуальная элита отчетливо осознавала благотворность европейской культуры и образованности в российском обществе. Всем было ясно, сколь многого в плане культуры, науки, образования не хватало России, а заимствованные формы европейской культуры зачастую воспринимались еще грубовато-наивно. Словом, европеизм был притягателен по причине относительной отсталости России. С другой стороны, устремленность к «европейским берегам» русского образованного общества несла в себе угрозу не просто некритического усвоения европейской культуры (феномен западничества), но и порождала «отрыв» от исторической среды, от почвы, от традиций. Так рождался исторический нигилизм, при котором родина воспринималась как культурная пустыня, обезличенная «отсутствием истории». Многим русским дворянам действительно не хватало чуткости ума и деликатности сердца не видеть самобытности России. И это в то время, когда Карамзин громогласно и могуче воспел историческую традицию, героику страны, обогатив ею самосознание российского общества.
Лишь в крайне односторонних умах мог сложиться негативный образ Родины «вне исторического» преемства». Отчего это происходило? Не в последнюю очередь этот феномен вызывался отрывом культурного меньшинства от народа, инерцией петровского наследия, в свете которого Россия воспринималась страной без прошлого. Так формировался европейский стиль жизни элиты, «не чуявшей своей страны». Это воспитание чуждости дворянства национальному прошлому происходило на протяжении целого столетия. Отстраненность Герцена от религиозного быта, его непримиримость к существовавшим формам русского государственного порядка, интерес к западным идеалам усиливались «нерусскими корнями» его матери, всеми особенностями семейного воспитания. Социальное и духовное одиночество Герцена, его бытие «за пределами истории» в застывшей пустоте русской жизни подпитывалось и личными неудачами в жизни.
С этой точки зрения интересны размышления молодого интеллектуала о назначении и смысле жизни, которые были в значительной мере оправданы свежим чувством, охватившим молодого человека, – любовью к кузине Наталье Александровне Захарьиной. Тема любви Герцена имеет обширную историографию. Специальный раздел своей обширной книги посвятил «любовной Одиссее» Герцена П.Н. Милюков[127]. Основываясь на переписке Александра Герцена и Натальи Захарьиной, Милюков рисует тонкие психологические штрихи к портретам своих героев.
Отношения Герцена и Медведевой отражены в очерке Р.В. Иванова-Разумника «Маленький роман Герцена»[128].
Авторы передают сложную нравственную личную эволюцию Герцена. Какие же определяющие жизненные ценности формируются у Герцена в это время?
В 1830–1840-е годы закладываются основы любовной истории Герцена, определившие в будущем его личную драму. В жизни Александра и Натали было много общего – объединяющая их атмосфера жизни русского барства. Они, как и многие их современники, жили в атмосфере «барских прихотей, о которых, если и вспоминали, то с отвращением и ненавистью». Александр «воспитывался в доме своего отца, старого чудака и богача И.А. Яковлева; возле него оставалась и его мать, простодушная и мягкосердечная немка. Отец Наташи рано умер, а старший законный брат поспешил отправить маленьких детей с их матерями в глухую деревню; только случайно, из милости Наташа осталась в Москве на хлебах у старой княгини Хованской, которой понравилось, что девочка ласково на нее смотрела своими большими, не по летам серьезными глазами… Александр был баловнем всего дома; за Наташей княгиня готова была дать в приданое треть своего очень значительного состояния… Дети слишком рано узнали, чей хлеб они едят, и хлеб этот стал им горек»[129].
В доме отца сформировался характер молодого Герцена, который в 25 лет «вспоминает об условиях своего воспитания как об одном из «чудищ», сосущих «его сердце». К этому времени сложились черты его натуры, которые он в себе осуждал. «Оскорбления и обиды развили во мне жгучее самолюбие и стремление к власти и с тем вместе дали мне эту притворную наружность, по которой редко можно догадаться, что происходит в моей душе». Отсюда же он ведет свою склонность к сарказму. «У людей истинно добродетельных, – находим в письме от 30 января 1838 года, – иронии нет; также нет ее и у людей, живущих в эпохи жизни. Ирония или от холода души (Вольтер), или от ненависти к миру и людям (Шекспир и Байрон). Это отзыв на обиду, ответ на оскорбление, но ответ гордости, а не христианина»[130].
Холодность характера Герцена! Неочевидное и едва заметное качество натуры молодого человека…
Вопреки самолюбию и властолюбию Александра, его холодности и сарказма, Наталья Александровна обладала совершенно другими качествами. Это была поистине религиозно-мистическая натура.
«Жизнь у княгини Хованской была действительно настоящим затворничеством для маленькой сироты. И ее воспитание “началось с упреков и оскорблений”; и здесь последствием было “отчуждение от людей, недоверчивость к их ласкам, отвращение от их участия, углубление в самое себя”. Семилетним ребенком девочка хотела бежать от своей “благодетельницы”; потом она обтерпелась, научилась беспрекословно повиноваться во всех внешних ограничениях, которыми до мелочей обставлена была ее жизнь, но душой осталась чужда всему, что ее окружало… Весь запас сердечной теплоты, которую не на что было расходовать, она внесла в свое отношение к религии. Очень рано поэтому религия перестала быть для нее простым обрядом и сделалась средоточием всех помыслов, всех движений ее сердца… Десятилетним ребенком, например, Наташа видит сон: она одна среди поля в маленькой тесной хижине. Ей страшно, она чего-то ждет и смотрит в окошко. Вдруг слышен голос: идет Спаситель. И действительно, спаситель, – “такой, как пишется”, – приближается к ней в сиянии, он ее благословляет и сам перед ней преклоняется; ей весело, и она просыпается»[131]. Старый дьякон отец Павел, живший в доме княгини, как «посланник другого мира» развил в ней вкус к религиозному мистицизму. «В этой напряженной внутренней жизни заключалась разгадка ее кажущейся апатии и равнодушия ко всему внешнему»[132].
Однако только религиозным чувством сознание Натальи не ограничивалось – все ее существо своим трепетным чувством обратилось к Александру. Особенную роль здесь сыграла учительница французского языка Натальи Эмилия Аксберг, романтически-восторженная институтка.
«Живая, увлекающаяся, Эмилия Аксберг мечтала совсем не о небесных радостях, и монастырь представлялся ей вовсе не ступенью к высшей жизни, а разве только могилой неудачной любви. О любви она и заговорила со своей молодой ученицей, и притом любви весьма реальной, потому что