– и это единственный путь обуздания страстей, свободный и достойный человека»[142].
В этой фразе Герцен, хоть и косвенно, но обозначает значение религии как средства обуздания человеческого произвола и давления страсти. Возможно, именно это осознание значения религии приходит к Герцену вместе с «религиозной любовью» Наташи, но умалить произвол и свободу личной жизни посредством частной сферы семьи он не был готов.
Но спасает ли человека его частная жизнь, погружение личности в ее частные проблемы и страсти? Ответ отрицателен. «Таким хрупким счастьем человек не может быть счастлив; ему надобен бесконечный океан, который волнуется ураганами, но чрез несколько мгновений бывает гладок и светел, как прежде. Судьба всего исключительно личного, не выступающего из себя, незавидна; отрицать личные несчастия нелепо; вся индивидуальная сторона человека погружена в темный лабиринт случайностей (курсив мой. – В.Б.), пересекающихся, вплетающихся друг в друга; дикие физические силы, непросветленные влечения, встречи имеют голос, и из них может составиться согласный хор, но могут выйти и раздирающие душу диссонансы. В эту темную кузницу судеб свет никогда не проникает; слепые работники бьют зря молотом налево и направо, не отвечая за следствия. Чем более человек сосредоточивается на частном, тем более голых сторон он представляет ударам случайности. Пенять не на кого: личность человека не замкнута; она имеет широкие ворота для выхода. Вся вина людей, живущих в одних сердечных, семейных и частных интересах, в том, что они не знают этих ворот (курсив мой. – В.Б.), а остальное, в чем их винят, – обыкновенно дело случая»[143].
Герцен сопротивляется всякой стихийной силе (даже случая) над собой, имеющей принудительную власть над индивидуальным сознанием, – «случайность имеет в себе нечто невыносимо противное для свободного духа»[144].
Отсюда неприятие семейного счастья Герценом: «Человек, строящий дом свой на одном сердце, строит его на огнедышащей горе. Люди, основывающие все благо своей жизни на семейной жизни, ставят дом на песке. Быть может, он простоит до их смерти, но обеспечения нет…»[145]
Неприятие спокойной частной жизни, умиротворенной обеспеченным бытом, у Герцена выглядит очень категорично: «Любовь – один момент, а не вся жизнь человека; любовь венчает личную жизнь в ее индивидуальном значении; но за исключительною личностью есть великие области, также принадлежащие человеку или, лучше, которым принадлежит человек и в которых его личность, не переставая быть личностью, теряет свою исключительность. Монополию любви надобно подорвать вместе с прочими монополиями. Мы отдали ей принадлежащее, теперь скажем прямо: человек не для того только существует, чтоб любиться; неужели вся цель мужчины – обладание такою-то женщиной, вся цель женщины – обладание таким-то мужчиною? – Никогда!»[146]
Такой поворот, видимо, был связан с прозой семейной жизни. «13 июня 1839 года у Натальи Александровны родился первенец Саша. Около того же времени Герцен получил разрешение жить в столицах; во второй половине 1839 года и в начале следующего он уже успел побывать в Москве и Петербурге по два раза. Оба эти факта положили конец безоблачной владимирской идиллии. Для Натальи Александровны начались материнские заботы и огорчения; по неволе и по охоте, она сосредоточила все свои интересы на детской. Для Герцена кончился период одиночества, он вернулся к старым друзьям. Завел новые отношения и принял самое горячее участие в борьбе литературных и общественных партий. Естественным последствием этого должно было быть ослабление интереса к семейной жизни, – и таким образом была подготовлена почва для драмы»[147].
По его мнению, необходимо переосмыслить и роль женщины в обществе, ибо ее счастье отнюдь не в семейной жизни. «…Ее семейное призвание никоим образом не мешает ее общественному призванию. Мир религии, искусства, всеобщего точно так же раскрыт женщине, как нам, с тою разницей, что она во все вносит свою грацию, непреодолимую прелесть кротости и любви»[148].
Итак, потребность в общественной жизни, облеченная в романтическое начало, отрицание формальных и религиозных правил брака, протест против частной семейной жизни – вот идеал Герцена, идеал семьи общественного деятеля. Статья Герцена не абстрактна, поскольку в некотором смысле отражает его видение своих отношений с Натали, с которой он находится в разлуке. Удаленный из столицы в Новгород, он не мог не проникаться настроениями романтического бунта против своей собственной судьбы, его теоретически осмысливать и рефлексировать о нем.
К этому отрешению от частной семейной жизни Герцен прибавляет свое неприятие авторитетов. Людям свойственно стремление к нравственной свободе, но их страшит «ответственность самобытности», «любовь их к нравственной независимости удовлетворяется вечным ожиданием, вечным стремлением». В этом случае они обращаются к нравственным и умственным авторитетам. «Лень и привычка – два несокрушимые столба, на которых покоится авторитет. Авторитет представляет, собственно, опеку над недорослем; лень у людей так велика, что они охотно сознают себя несовершеннолетними или безумными, лишь бы их взяли под опеку и дали бы им досуг есть или умирать с голоду, а главное – не думать и заниматься вздором»[149].
Наилучшая ситуация для человека – отказаться вообще от авторитетов, ведь люди имеют склонность заменять один авторитет другим, более совершенным. «Даже такие привилегированные эмансипаторы, как Вольтер, умея кощунствовать над религией, оставались просто идолопоклонниками своих вымыслов и призраков»[150].
Герцен был убежден, что «так же не самобытна большая часть самых развитых людей; вы у каждого найдете какое-нибудь карманное идолопоклонство…»[151] Человек все превращает в свои кумиры, даже логическую истину, живет ложными понятиями, искажающими его жизнь, становящуюся для него тяжелым бременем. Вместе с тем, считал Герцен, достаточно дать возможность развить «внутреннюю потребность» в человеке, его самосознание. «Человек, не дошедший до сознания, – дитя, больной, неполный человек, недоросль; он вне закона нравственного…»[152] Это самосознание он связывает с реабилитацией эгоизма, так несправедливо осужденного моралистами. «Что такое эгоизм? Сознание моей личности, ее замкнутости, ее прав? Или что-нибудь другое? Где оканчивается эгоизм и где начинается любовь? Да и действительно ли эгоизм и любовь противоположны; могут ли они быть друг без друга?.. Вы думаете, что моралисты разрешили эти вопросы? Нет, они отделываются доблестным негодованием против всего эгоистического; они знают, что эгоизм – значительный порок; им этого довольно; их беспорочная натура мечет громы на него и не унижается до понимания. Странные люди! Вместо того чтоб именно на эгоизме, на этом в глаза бросающемся грунте всего человеческого, создать житейскую мудрость и разумные отношения людей, они стараются всеми силами уничтожить, замарать эгоизм, т. е. срыть die feste Burg[153] человеческого достоинства и сделать из человека слезливого, сантиментального, пресного добряка, напрашивающегося на добровольное рабство»[154].
Отталкиваясь