культурных клише: сладкие сериалы с их фальшивыми объятиями, популярная психология, обещающая исцеление через откровенность и мягкость, даже случайные свидания, где нежность означала всего лишь попытку заткнуть неловкую паузу. Но у этих двоих язык жестов давно уже сменился: место осторожности заняли прямота и почти отчаянное желание быть узнанными – целиком, без фильтров и пробелов.
Гриша чувствовал, как её ногти впиваются в кожу – не как наказание, а как подтверждение: я здесь, это происходит, мы живые. В каждом движении Веры ощущалась ярость человека, которого долго держали в клетке, а потом вдруг выпустили на волю. Она вцеплялась в его плечи, будто пыталась удержать корабль на волне перед крушением, а потом – внезапно, в один миг – руки обмякли, пальцы скользнули по лопаткам, и всё тело стало мягким и тяжёлым, как мокрое полотенце, только что выжатое до предела.
Он почувствовал этот переломный момент: ни стонов, ни эффектных всхлипов. Просто пауза, в которой случилось главное – она позволила себе слабость, и не постеснялась этого ни секунды. Не женщина с рекламного плаката, не коллекция чужих ролей, а Вера – настоящая, с её старым страхом остаться незамеченной, с её острым, почти мальчишеским голодом к ощущению, что её не только принимают, но и реально хотят.
В этот момент Гриша даже замедлил темп, будто давал ей время освоиться в новом состоянии: без контроля, без нужды играть «правильную» страсть или бороться за инициативу. Он бы мог и дальше прессовать её, но вдруг понял, что победа уже не в этом – а в том, чтобы стать для неё зеркалом: не судить, не исправлять, а просто позволить быть любой, вплоть до полной потери лица.
Вера, кажется, почувствовала ту же перемену. Она сперва чуть выгнулась, всем телом ловя его ритм, а потом просто расслабилась, и даже лицо стало спокойным: ни боли, ни стыда – только усталый, но искренний восторг от того, что всё случилось без фальши. Именно эта усталость и была для неё главной наградой. Она никогда не признавалась в этом даже самой себе, но Гриша догадался: иногда мечтаешь не о наслаждении, а о том, чтобы тебя наконец отпустили – и чтобы потом не нужно было объяснять, почему именно так.
Когда всё закончилось, они долго лежали молча: Гриша смотрел в потолок, а Вера – на него, не отрываясь, будто считала количество его вдохов и выдохов.
– Слушай, – сказала Вера, – тебе правда наплевать на всех этих женщин: на Софью, Лизу, даже на Елену?
Ответа не последовало.
– Я бы хотела быть хоть чуть-чуть похожей на тебя, – продолжила Вера. – Просто делать, что нужно, и не оглядываться.
– Уже такая, – сказал Григорий.
– Врут, что ты не умеешь любить, – сказала Вера. – Просто другие критерии.
Григорий улыбнулся – по-настоящему. Вера заметила и прижалась к нему, как к подушке, которую не отдают ни за что.
– Хочешь, чтобы защищал? – спросил Григорий.
– Нет, – сказала Вера. – Хочу, чтобы не жалел.
– Тогда получится, – сказал Григорий.
Полежав ещё немного, Григорий встал и подошёл к окну. Снизу тянуло гулом: закрывали ночную шаурму, ругались на собаку; кто-то поблизости, возможно, тоже строил планы, как выжить в этом городе.
Григорий смотрел вниз: бледные фонари, одинокая кошка перебегала дорогу. Вдруг понял: стал другим – не ждущим поддержки и одобрения, а решившимся наконец стать главным героем собственной жизни. Ни гордости, ни восторга – только спокойная, ледяная уверенность.
Посмотрел на Веру: уже почти спала, уткнувшись в одеяло и в футболку Григория.
На секунду захотелось начать сначала: живые родители, без череды предательств и разочарований. Мысль отбросил быстро: так не бывает.
Снова глянул на город: уже укутывался в густой туман; окна горели в каждой квартире; даже сквозь стекло было видно – там живут такие же люди, и ни один не ждёт, что завтра их жизнь перевернёт кто-то вроде него.
Григорий улыбнулся – хищно, почти хладнокровно.
Глава 7
Ночь в доме Петровых всегда чувствовалась изнутри, будто её сочинял не календарь, а смешение запаха половиц и ночного воздуха. В тот вечер тьма отсчитывала время по крикам кошек во дворе, по редким – но обязательным – спорам на втором этаже, по призрачным сквознякам, несшим туманную смесь чужих снов, косметики и тоски с привкусом хлорки. Григорий ждал этой тьмы не как прелюдии, а как часа, когда дом наконец сбрасывал дневной маскарад, обнажая старые швы.
Он знал: подвал в особняке Петровых – не просто подсобное пространство, а ключ к пониманию всего, что происходило наверху. По слухам, именно здесь закатывали в бетон скелеты чужих семейств, а ещё – прятали настоящие деньги.
Он там не бывал, но интуитивно чувствовал его значение – словно уже знал его запах и тени. Теперь, спустя пару недель жизни под одной крышей с чужими ангелами и демонами, он был уверен: вся власть в доме прячется не в гостиной, а в этих промёрзших лабиринтах.
Туда он и спустился. В полумраке угадывались три двери: первая – в кладовку с банками, вторая – в комнату для хлама, третья – в узкий туннель, ведущий к неосвещённой части подвала. Замок на третьей был старый, советский, с пятнами ржавчины и паутиной. Руки дрожали не от страха, а от предчувствия, что за этой дверью может быть всё, что угодно: от секретного винного погреба до камеры пыток для особо злостных должников.
Он заранее приготовил скрепку, как в детективных сериалах, и с первого раза оцарапал ей палец. Со второго замок дал слабину; с третьего – повернулся, издав звук, который услышал бы даже мёртвый. В коридоре не было ни единого шороха, только влажное эхо собственного дыхания. Он осторожно толкнул дверь и ощутил, как холод прострелил кость, будто позвал: иди дальше, сейчас будет хуже.
Комната внутри была не столько комнатой, сколько филиалом ленинской приёмной: четыре металлических шкафа с облупившейся эмалью, две урны и стол, у которого не хватало половины ножек, но он всё равно уверенно стоял в центре. На полках – картонные папки, промокшие от времени, и мутные бутылки без этикеток, заполненные чем-то тягучим, как фрагменты чужих биографий. За шкафом угадывалась массивная тень – старый сейф, который, если судить по следам на полу, открывали редко, но с уважением.
Григорий не стал терять времени: с первого взгляда понял, что пахнет здесь не вином и даже не плесенью, а какой-то органической дрянью, медленно, но верно разъедающей память о когда-то действительно ценном. Он быстро осмотрел шкафы: в одном лежали папки