вовсе без лица, только профиль или спина. Она перебирала снимки, как новорождённых щенят: один, другой, третий. Порой замирала, прижимала карточку к груди – и в глазах вспыхивало то самое, чего взрослые боятся видеть в детях. Почти никто в семье не знал, что Лиза – коллекционер неудач: годами носила в потайной папке телефона сканы трёх своих главных провалов, а когда случился четвёртый – разорвала старые, освобождая место новому.
В руке у неё было что-то вроде бритвы: не хромированная, а старая, с пластиковой вставкой, купленная ещё в аптеке при матери. Держала Лиза её неуверенно, как диковинную заколку, которую не принято надевать на людях. Она не собиралась ничего делать сразу: просто рисовала лезвием линии на предплечье, будто измеряла, сколько потребуется усилий, чтобы пересечь самый главный нерв. Боли не было – была только дрожь, переходящая в зябкое безразличие.
В этот момент где-то в коридоре загудел старый настенный телефон, который давно никто не ремонтировал: линия ещё работала, и иногда звонили банки или филармония с напоминанием о платеже. Обычно Лиза не отзывалась на эти голоса, но сегодня каждый звон отдавался ударом в голову. Она замерла, перестала царапать руку, потом снова взяла старую фотографию – на ней они с матерью на детском утреннике: обе в белых, накрахмаленных платьях, обе улыбаются через силу, словно им только что выдали роль «первого разочарования».
Она вспомнила, как тогда боялась сцены, как дрожали губы, и мать вытирала слёзы прямо под елочными гирляндами, уводя со словами: «Слабость – это когда боишься попробовать». Теперь она и стала таким человеком: страшится нового, но и жить по-прежнему не может. Все три недели она не находила в себе сил выйти из комнаты, хотя бы потому, что за дверью бродили люди, которых невозможно простить за то, что они живут и дышат с такой наглостью. Еду ей оставляли у порога – тарелки остывали нетронутыми, и это только усиливало чувство отделённости.
Когда за окном началась метель, Лиза села на корточки, прижала подбородок к коленям и долго смотрела на ворох фотографий перед собой. В этом была какая-то ритуальная предрешённость: будто всё придумано за неё, а она – лишь актриса в плохо срежиссированном фарсе. В какой-то момент взгляд скользнул к старому портрету в серебряной рамке: там она – совсем ребёнок, с огромными глазищами, глядящими не в камеру, а куда-то вглубь, будто ищет выход из этого зазеркалья.
Лиза провела языком по сухим губам, потом решительно взялась за лезвие: рука не дрожала, но не слушалась, как у тех, кто учится писать левой. Она не думала о том, будет ли больно – хотела только убедиться, что можно стать хоть на секунду главной героиней собственной жизни, а не эпизодическим призраком в семейном альбоме.
В этот момент дверь в комнату чуть дрогнула – не от ветра, а от внутреннего давления, как в старых домах перед бурей. Лиза затаилась, инстинктивно прижала ладонь к груди, стараясь унять стук сердца. Потом – короткая пауза, за ней стук в дверь, и стало ясно: кто-то идёт к ней. По коридору – шаги, потом – провернулся ключ в замке: мать имела доступ ко всем комнатам и пользовалась этим правом, как военный – пропуском.
– Лиза, – позвала мать. Голос был тихий, но в нём вибрировала та самая угроза, знакомая с детства: «Не заставляй меня волноваться».
Она не ответила – прижалась к стене, прижав лезвие к руке, словно это было единственное оружие против всех мам мира.
– Лиза, ты здесь? – настойчиво спросила Елена.
В этот момент за дверью что-то произошло: либо она случайно задела фотографию в коридоре, либо сдвинула стул. От этого звук стал резче, и Лиза, не выдержав, с силой провела лезвием по запястью – не глубоко, но достаточно, чтобы почувствовать, как воздух стал холодней, а по руке пошла горячая струйка.
Боль была тупая, как если бы укололи иглой в медкабинете, но в этом действии оказалось столько внутренней ясности, что она почти улыбнулась – не как на портрете, а по-настоящему. Всё, что было до этого – страх, стыд, глупость и ожидание – вдруг схлопнулось до одной точки, и стало даже смешно: столько лет пытаться стать кем-то, чтобы в итоге закончить в собственной спальне, среди клочков неразделённого прошлого.
– Лиза! – теперь уже громко крикнула Елена.
Дверь распахнулась так, что полотно дрогнуло; мать ворвалась внутрь, как командир, заранее знавший исход сражения. Она метнулась к дочери, не глядя на лужицу крови на паркете, сжала плечи так сильно, что у Лизы хрустнули лопатки.
– Почему? – закричала она, и в этом «почему» было всё: отчаяние, злость и давняя обида, которую Елена носила с рождения дочери.
Лиза уронила лезвие. Мать схватила его первым движением, потом резко, без перехода, прижала ладонь к порезу, зажимая рану. У неё не было времени на нежность: её жесты напоминали действия врача, а не матери. Лиза не сопротивлялась, только смотрела в потолок, вспоминая, какими раньше были люстры, и были ли они такими же тусклыми, или это лишь кажется.
– Почему, Лиза, почему?! – повторяла Елена, заламывая ей руки, будто боялась, что та сейчас снова наделает бед.
В этот момент, на полу – среди клочков бумаги и крови – Лиза почувствовала, что снова ничей ребёнок: не дочь, не младшая, не героиня ни одной из фотографий. Просто человек, которому нечего больше сказать этому миру.
Она посмотрела на мать и, не чувствуя губ, тихо прошептала:
– Он показал мне, кто я на самом деле.
– Кто?! – взвизгнула Елена, и в вопросе не было интереса – только ужас перед тем, что ребёнок может оказаться отдельным существом.
Лиза не ответила. Впервые за много лет она позволила себе просто быть. Не плакала, не сопротивлялась, не объясняла. Смотрела в лицо матери, а потом – на старый портрет на стене, где ещё могла притворяться счастливой.
За окном метель только крепла, и казалось, что дом плачет за них обеих.
Мать прижала её к себе, уткнулась носом в макушку, как когда-то в детстве, и впервые за всё время Лиза почувствовала, что в этой борьбе хотя бы кто-то из них ещё жив.
Мир за окном не изменился: он по-прежнему гудел машинами, трезвонили телефоны и ежедневно предлагались новые роли.
Но в этот вечер Лиза стала самой собой, пусть даже только на секунду.
И этого было достаточно.
Утро в комнате Софьи начиналось как в каталоге элитной недвижимости: узкий зимний свет геометрически точно просачивался сквозь идеально выглаженные шторы,