банку.
Они пошли дальше. Под ногами шуршали листья.
— Вы когда-нибудь писали стихи? — спросил Путилин.
— Нет.
— А я писал. В юности. Уверен был, что есть во мне искра Божия. Но поэт из меня не получился.
Вдалеке невнятно зарокотал мегафон. Толпа, запрудившая бульвар, пришла в движение и выплеснулась на мостовые. Кочергин и Путилин свернули на боковую аллею.
— А все почему? Потому что не творил я — конструировал. Никаких тебе полетов во сне и наяву. Складывал слова, прижимал букву к букве, издевался над грамматикой и фонетикой. И был счастлив. Потому что был всесилен! Но и власть может прискучить. Если она лишь над словом. Не над людьми. А люди вирши мои не читали. И мной, соответственно, не восторгались. Обидно было ужасно, но они были правы. Это я потом, когда поостыл, понял. Паршивые стихи и скудные мысли — чем восхищаться? А когда понял, с сочинительством завязал тут же. Чтобы не позориться.
Путилин прищурился:
— Никогда не понимал поэтов, воспевающих осень, ее томление, увядание природы. В моем сознании осень ассоциируется со старостью, с беззубой дряхлостью, у которой впереди только смерть и тлен. Смешно?
— Нет.
— Знаете, Михаил Митрофанович, выбила меня из колеи эта кукла. Вон как заговорил… Хотя не в кукле дело — в человеке, ее подвесившем. Если бы он был сумасшедшим, все было бы просто, но, помяните мое слово, — он нормален.
Кочергин взглянул на судмедэксперта. Они много лет работали бок о бок, но таким Велизария Валентиновича Путилина следователь видел впервые. Бородка «клинышком», зачесанные со лба волосы, очки в тонкой золотой оправе — все это осталось, но изменилось лицо — оно было как у обиженного ребенка. Должно быть, таким оно было у маленького Велика, когда он тыкался, зареванный, в материнские колени или бежал за советом к отцу. Родители Путилина, известные в городе врачи, люди настолько передовые и независимые, что, не побоявшись насмешек, наградили единственного ребенка редким и вычурным именем Велизарий, погибли в автомобильной катастрофе в год двадцатилетия сына. Тогда-то студент медицинского института Велизарий Путилин и выбрал специализацию — патологоанатомию — и в конце конце концов стал судмедэкспертом в родном городе. А вот почему не остался в столице — ведь приглашали, почему не пошел в науку — была возможность, сам как-то обмолвился, и почему пребывал в положении холостяка — этого Кочергин не знал. И не пытался выяснить, каждый имеет право на личные и неприкосновенные тайны.
— Уголовный кодекс гласит, — между тем продолжал Путилин, — хулиганство есть умышленные действия, грубо нарушающие общественный порядок и выражающие явное неуважение к обществу. Я спрашиваю: нарушил ли «кукольник» общественный порядок? В общем-то, да. Но! Возможно, не желая того. Он не буянил, не бил витрины и физиономии, он никого не принуждал собираться под стрелой крана. Хорошо, предположим, нарушение было. Но было ли оно грубым, существенным? Кто возьмет на себя смелость определить эту степень? Я? Вы, прокуратура? Суд? Мне, к счастью, не придется. Наконец, проявил ли он неуважение к обществу? Для большинства покойник — нечто неприкосновенное, и чувства людей не предмет то ли глумления, то ли диких экспериментов. Но если иначе, если допустить, что режиссеру, превратившему трагедию в фарс, и дела не было до зрителей в зале?
— В его действиях, — отчеканил Кочергин, — налицо пренебрежение правилами общежития, забвение сложившихся за столетия моральных и нравственных норм. Сознательное это пренебрежение или неосознанное, выяснится потом. Первое — хуже.
— А вы не упрощаете? Если он никого не хотел оскорбить, унизить…
— Велизарий Валентинович, я понимаю, к чему вы клоните. Отсутствие хотя бы одного из признаков, характеризующих хулиганство, исключает ответственность.
— Вот именно. Азбучная истина. Мы его ищем, а искать, может, и не надо. И так работы хватает: убийцы, бандиты, каталы, кидалы — кого только не расплодилось. Их бы и ловить.
— Ловим. Но и этого «кукольника» искать надо. Потому что мы должны знать, чего он добивается, какая у него цель. Ну, мало ли что у него в голове, какие тараканы.
Путилин вздохнул:
— Признаюсь, мне отчего-то жаль его, этого мастера.
— А вы не торопитесь посыпать голову пеплом. Не исключено, что мастер ваш ни сном ни духом о происшедшем.
— То есть как?
— А так. Изготовил куклу для одной из этих современных выставок или какой-нибудь театральной постановки. А ее выкрали.
Кочергин лгал. Первое, что он сделал, вернувшись в Управление, так это навел справки, не было ли заявления о столь странных пропажах. Не было… Но он лгал, лгал легко и не раскаивался в этом.
Путилин приободрился:
— Думаете, сторожа вам что-нибудь дельное скажут?
— Всякое может случиться.
— Тогда удачи. А я, пожалуй, пойду в массы, стану в строй у широких трибун.
— А против кого митингуют?
— Да мне все равно.
5
Ботинки причиняли нестерпимую боль. Прохожих на улицах было мало; машины, смиренно заглушив моторы, стояли, приткнувшись к бордюрам. И ни одного автобуса! Хорошо хоть, не Москва или какой другой большой город, здесь и пешочком можно. Даже не без удовольствия. Если бы не эти «испанские сапоги»…
Кочергин свернул в проходной двор и очутился на тихой узкой улочке, зажатой с обеих сторон сомкнувшимися в ряды двухэтажными домами.
Вот и нужный подъезд. Грязный, вонючий. Ступени лестницы — непреодолимая преграда.
Как оказалось — преодолимая.
— Чего надо?
Лохматая голова. Набрякшие веки. Глаза навыкате в красной паутине лопнувших сосудов.
— Вы — Никифоров?
— Ну.
— Милиция.
Мужчина икнул.
— Работаете на комбинате? Сторожем?
— Ну.
— Так, может, впустите? Или через порог разговаривать будем?
— Заходи, раз пришел.
Никифоров отступил, споткнулся о что-то, зазвеневшее жалобно и надтреснуто, и грохнулся на пол. Выматерился и, опираясь о стену, с трудом занял вертикальное положение.
Комната еще хранила следы былого достатка. Но даже те немногие вещи, что находились в ней, были изуродованы самым безжалостным образом. Сервант в углу стоял без стекол, а его полированного дерева поверхности были исцарапаны и испятнаны черными подпалинами — следами сигарет. Штанга торшера, прижавшегося к широкой тахте, была согнута, а сама тахта не имела боковых спинок — они валялись рядом, тоже в царапинах и сколах.
— Что, не нравится? — Никифоров набычился.
— Не нравится. Особенно вот это. — Кочергин показал глазами на стол у окна, заваленный грязной посудой и заставленный бутылками.
— Ах, не нра-а-вится, — протянул сторож. — Так не смотри!
— Как насчет того, чтобы повежливей? Советую.
— А ты не пугай! Я свое отбоялся. Сначала в Афгане, а потом и в Чечне! — Лицо Никифорова пошло пятнами. — А вы здесь баб щупали, пока мы там загибались.
Он