получил какую-то стипендию для учебы по обмену и посвятил себя своему увлечению – восточным языкам. Теперь он был одним из самых ярких молодых юристов оккупационных войск и жил в районе Токио, который американцы переименовали в «Вашингтонские высоты», в доме, будто прямиком вывезенном из пригорода Канзас-Сити. Тут был выкрашенный в белое внутренний дворик, в доме жили муж с женой, работавшие на него шофером и горничной – об этом факте Тед, как добропорядочный демократ и представитель «Нового курса», старался не распространяться.
На Хеллоуин Теду нравилось принимать случайных гостей: тоскующих по дому американцев и других иностранцев. Выдолбленные тыквы у дверей, на столах пиво, вино и саке, холодная индейка и тыквенный пирог. Некоторые молодые гости, в меру раскрепощенные, появлялись в колпаках ведьм или картонных масках дьявола. Элли всегда считала этого американца закоренелым холостяком и была удивлена, когда на прошлогодней хеллоуинской вечеринке ее познакомили с Видой – та, похоже, распоряжалась не только вечеринкой, но и Тедом. Было в этой паре что-то несовместимое – высокий, с покатыми плечами американец в вельветовых брюках и вязаном кардигане, а рядом японская поэтесса, блиставшая в шали и серьгах. Перебивая друг друга, они оживленно болтали на японском о статье в новой конституции Японии, посвященной миру. Элли наблюдала за ними, время от времени неопределенно кивала, пытаясь понять характер их отношений.
Потом Вида отлучилась, оказать внимание другим гостям, к разговору присоединился пожилой американец, и они перешли на английский. Элли помнила, как мужчина пренебрежительно сказал: «Вот вам мое мнение: вся эта модная риторика об отказе от войны – чепуха и в нынешней обстановке просто опасна». Тед вынул трубку изо рта, ткнул черенком в воздух и, краснея, начал страстно отстаивать японскую «Конституцию мира».
Постепенно наступил вечер, стемнело, Элли решила, что пора уходить, и пошла искать Фергюса. Забрела в столовую, где группа гостей сидела за краем стола и играла в маджонг, потом на кухню, где миниатюрная горничная мыла посуду. Глянула в кухонное окно – и во внутреннем дворике увидела огоньки двух сигарет. В углу, склонившись друг к другу, стояли Фергюс и Вида. Она и сейчас прекрасно видит эту сцену – на фоне белой стены дворика две фигуры, в свете фонаря на мощеном настиле – их длинные тени.
Тогда Элли слегка удивилась, не более. Помнится, она воскликнула: «Господи! Что вы там делаете? Наверняка замерзли!»
Но сейчас она спрашивала себя: долго ли они были там вместе? Может быть, она чего-то не заметила, хотя должна была заметить?
* * *
Элли так погрузилась в эти мысли, что едва не проехала свою остановку. Пришлось поработать локтями, и она выпрыгнула в ту секунду, когда трамвай уже начал трогаться. Это была окраина рынка Цукидзи, кругом ларьки, рестораны, толпы людей. На Элли обрушились запахи рассола и рыбы, гниющих овощей и фруктов, грохот тележек и бочек, шум и гам голосов. В этом нестройном хоре каждый торговец пытался перекричать конкурентов, восхваляя вкусные гребешки, лимоны высшего качества, сочные креветки. Поддавшись внезапному порыву, Элли пробилась сквозь толпу и купила небольшой букет розовых гвоздик – отнести матери.
Большую белую больницу на берегу реки за рынком заняли американские военные. Торопливо проходя через больничный двор, Элли заметила одноногого солдата на костылях, которому помогали сесть в джип: острое напоминание о невидимой войне, набиравшей силу за морем, в Корее. Мать поместили в деревянную пристройку, похожую на барак, где-то на задворках – туда вытеснили всех гражданских пациентов-японцев. В коридорах толпились люди, ждавшие лечения либо прихода родственников. Элли и раньше замечала, что они как-то странно сдержанны, подавлены. На лицах покорность, если они и говорили друг с другом, то полушепотом.
Направляясь к палате матери, Элли глубоко вздохнула. Она боялась этой встречи и стыдилась своей трусости. Мать медленно слабела, и видеть это было выше ее сил, тем более что она ничего не могла с этим сделать. У нее даже не находилось нужных слов. Господи, ведь матери всего пятьдесят три, но ее почки быстро сдавали, и средства помочь не было. Говорили, что, скорее всего, это результат тропической лихорадки, которую она подхватила еще на корабле, перевозившем их из Голландской Ост-Индии в Австралию. Элли спросила: есть ли какое-то подходящее лечение? Доктор лишь издал шипящий вздох, ничего хорошего не означавший, и туманно упомянул какой-то новый американский препарат – возможно, он появится на рынке лет через пять или около того. Понятно, что мать столько не протянет.
Палата матери находилась в дальнем конце коридора, в ней стояли четыре кровати, так близко друг к другу, что между ними помещалась лишь металлическая тумбочка. На кровати рядом с матерью лежала слабоумная старуха, которая все время стонала, иногда бормоча бессвязные фразы: «хватит!» или «хочу домой».
Мать сидела в постели, в новой ночной рубашке в горошек, которую Элли привезла в прошлый приезд. Кажется, с прошлого раза ее лицо стало еще более унылым и одутловатым, она безучастно глянула на букет гвоздик и пробормотала:
– Спасибо, Эри-чан. Очень красивые.
Вода с цветочных стебельков капала на постельное белье, и Элли поняла: надо было купить вазу и поставить цветы в нее. Она осторожно вынула гвоздики из вялых рук матери и положила на прикроватную тумбочку в надежде, что медсестры что-нибудь придумают.
Мать никогда не жаловалась. Это больше всего и беспокоило. В детские годы Элли, даже в лагере для интернированных в Австралии, мать всегда была сильной, с такой шутки плохи. Сердясь, она переходила на голландский, потому что, как однажды объяснила Элли, его гортанные звуки куда лучше английского или японского позволяют выразить сильные чувства. Godverdomme – черт возьми! – таков был ее любимый боевой клич, и Элли с братом Кеном тихонько подражали коротким вспышкам материнского гнева у нее за спиной – копировать мать в ее присутствии они никогда бы не осмелились.
В раннем детстве Элли маму и обожала, и боялась. Она до сих пор помнила, как крепко сжимали ее руку сильные пальцы матери, как жалили удары трости по ногам в наказание за плохое поведение. Но помнила и гордость от похвалы матери, потому что эти слова были искренними и шли от сердца.
Теперь мама говорила только по-японски. На вопрос Элли о самочувствии она лишь неопределенно улыбнулась.
– Обо мне не беспокойся. Медсестры очень хорошо ко мне относятся.
– Доктор сказал что-нибудь новое о лечении? – спросила Элли.
– Сказал, что у меня все хорошо. Наверное, скоро отпустят домой.
Она правда в это верит? Элли не хотела разрушать надежды матери, но и обман был ей не по нраву.
Дальше шел вопрос,