не вышла, если вот на кирпич встать. Кирпич подняла, бегу к приемнику, фельдшера зашевелились, тоже подтягиваются. По звонку старшего все же выглянул из окна заведующий, а на улице народ, скорая никак митинговать собирается, и я во главе толпы, с кирпичом, такие дела. Дверь открыли.
Выпрашиваем обед и – на станцию. Из еды у меня с собой макароны с котлетой, у Айдара гречка с курицей. На адресе угостили винегретом и пирогом с капустой. Винегрет инфицированный, но вкусный. Накрываем поляну, праздник. Татарин худой как свечка, в васильковом костюме на два размера больше, а ест много, и куда все калории уходят, да и мне жаловаться на фигуру не о чем. Винегрет вытек из контейнера, пальцы в свекольном соке, так даже аппетитнее, и масла старики не пожалели. Умела же бабуля готовить, жаль, не выживет, процент поражения большой. Пьем чай. Выпрашиваю у реанимации еще антибиотиков, складываю добытое в рюкзак. Вызывают, без сознания. Едем.
Смерть ощущается по-всякому. То отбирает возможность что-либо чувствовать, то возвращает право не чувствовать ничего. Почти всегда дает передышку. Пока татарин заполняет бланки, можно вздремнуть. Ощущение отвоеванности заполняет грудную клетку, приятное ощущение. Черт, забыла респиратор, а у покойника пневмония, да она уже и не дышит, все.
Болела две недели, поликлиника не лечила, врач не ходил, антибиотиков не достать. Перед смертью, говорят, хрипела влажными хрипами. Отек легких, значит, да и не спасли бы, поликлиники косяк, но там врачи болеют. Лежит. Бледная. Синюшная. На кардиограмме изолиния, рядом шпиц-животинка, кругами бегает. У Айдара принимают соболезнования, я наглаживаю лохматую голову, щенку не нравится, укусить хочет. К чему мертвец, когда шпиц живой рядом? Отбегает. Возвращается. Приносит поводок. Ткнулся носом в холодные пятки, раз, другой, заскулил. Замечаю на столе знакомые флаконы, цефтриаксон. Успели достать, да лечились неправильно, не по схеме. Сгребаю в рукав, пока не видят. Это с живых списывать стыдно, а здесь он уже без надобности.
– Да, это ее лекарства.
Поднимаю глаза. Родственница с бесцветным взглядом. Приходится делать вид, что изучаю упаковку. Флаконы оставила на столе. А если бы спалилась? Стыдобища.
Прощаемся, собираем проводки от кардиографа в чемодан. Выхожу из комнаты. Оборачиваюсь. Шпиц уже не скулит, лужу наделал в углу и сидит, ни на кого не смотрит.
Улица. Листья промерзли, почернели, ступеньки подъездов в толстой ледяной корке, скольжу в модных ботиночках. Айдар за руку тащит, ругается, у него галоши-вездеходы, ему хоть тайга. Моросит. Не снег, а какая-то льдистая недоснежность, дождинки подмерзшие. Падают за воротник, неприятно, еще и ветер между высотками вихри крутит. У татарина спина широкая, прячусь от ветра за ним, и бежим в машину, греться.
АЗС. На вызове за помин души подарили 500 рублей, сперва пополам делим, а все равно до копейки спустили на кофе. Кофе пьем много, из автомата в клинике, на заправке из пакетиков, в термосе заварили, на адресе выпросили. На заправке кипяток дали горячий, да на морозе выстыл за минуту, и вкус стал пластиковый. Сахар никак не разведется, по дну стакана перекатывается и скрипит под ложечкой. Пульс частит от кофеина, пить уже не могу, Айдар требует, давай еще, а то упадешь и отрубишься.
На адресе попугай в клетке. Перья мелкие, волнистые, смешанный зелено-голубой окрас, мальчик. Не разговаривает, но ручной. Цапнул за палец, укусил перчатку. Больная тетка неприятная, анамнез осложнен, конечно, астма, диабет, лишний вес. Волосы крашеные, немытые, под глазами остатки теней. Банный халат. Пневмония средне-легкой степени тяжести, кислород хороший, одышки нет, кашель только, поражения процентов на 10. Хотят в больницу. Истерика. Звоним старшему врачу, одно место, и то в соседнем городе. Согласны ехать. В пути два часа, спим, задыхаясь, язык на плечо, в респираторе не видать наши рожи, и ладно. Врач приемника районной больницы подтверждает, место есть одно, под реанимацию. Бережет резерв для тяжелого случая, просит войти в положение и ехать домой. Не соглашаются. Когда и кто там помирать надумает, одному Богу известно, а статистика – баба дурная, на отдельных особях не работает, лечите.
– Поймите, не вы одни болеете, весь город болеет, эпидемия у нас!
– Это у вас эпидемия, а я жить хочу!
– И у вас, и у нас… Температура-то… 37,3, стыдно с такой скорую звать!
– Неделю уже, неделю!
– Для пневмонии пока еще нормально.
– Неделю, пневмония? Для вас это! Нормально! Все ясно, Россия! В России живем!
Госпитализировал.
Айдар не курит, и я не курю, но стоим на парковке и делаем такой важный вид, будто смолим одну за другой привычно.
– Не выживет, – внезапно говорит татарин.
– Процентаж низкий, течение легкое, прогноз хороший, место в больничке выбили, ты думаешь?
– Говорю, не выживет.
Война за человечность на этом участке проиграна. Люди победили, человеки проиграли, человеческое, челнок, вечность. Докурили.
Возвращаюсь на станцию, сдаю смену, светает. За ночь собрала 10 флаконов, пишу Погодину, куда передать. Ответ приходит: «Поздняк, умер». И куда их теперь?
Идет снег.
Что в имени тебе моем
Память не может продлить удовольствие или сократить боль. Важна лишь интенсивность аффекта.
Разговор в больничной палате
Солонка и сахарница на кухонном столе были украшены кусками лейкопластыря с размашистыми буквами «СОЛЬ» и «САХАР». Коробки с крупами подписаны шрифтом чуть поменьше, но тем же маркером и тем же размашистым почерком. В этой квартире подписано было все. Посуда, ящики с инструментами, бытовая техника, предметы личной гигиены в ванной, маршруты передвижения по всей квартире, подробные схемы со стрелочками. До крупногабаритной мебели и украшений руки инвентаризатора пока не дошли. Зато на холодильнике творилось настоящее графоманское безумие: списки продуктов, дел на день, неделю и месяц, имена друзей и знакомых и все те же схемы: стрелочки, квадратики, условные обозначения. Стены были увешаны обрывками бумаги, причем среди заметок и списков попадались изречения классиков, преимущественно на английском. Среди этого письменного безумия я чувствовала себя исписанным обожженным листом бумаги, несущимся непонятно куда и не пойми зачем.
Хозяйка квартиры появилась незаметно. Ольга Аркадьевна двигалась легко и осторожно, походкой, свойственной всем дамам ее возраста, не обремененным метаболическим синдромом. Возраст же наделил ее древесной хрупкостью, которая произрастает из многолетней коры выносливости и силы. Она красивая. Ей за пятьдесят, может, чуть больше, но это не имеет никакого значения. Она из тех, чья красота вне времени, потому что неразрывно сплетена с природной живостью ума, трудолюбием, легкостью бытия. Там, куда занесет ветер семена одуванчика, пустят они корни.
– Привет, – сказал Белоусов, – ты в порядке?
* * *