что там камеры везде. Скрасил досуг машинисту.
– Слушай, сейчас везде камеры вообще, и что теперь – не трахаться, значит?
– Да, это резонно.
Марк Громов принес заказ, блюдо с нарезанными апельсинами, посыпанными корицей, и два стакана.
– Вам разлить?
Орловский отрицательно качнул головой. Почувствовал, что Марк хочет завязать разговор, но отвернулся и дал понять, что не настроен на контакт, поэтому официант ушел. Арсений молча взял бутылку с ромом и наполнил стаканы, а потом плеснул ром в кофе себе и Сарафанову. Отпил из чашки, после нескольких глотков крепленная горечь расползлась по языку и влилась внутрь. Стало тепло.
Николай опустошил стакан, на секунду зажмурился, затем удовлетворенно откинулся на спинку дивана. Арсений подождал, когда официант отойдет подальше, потом спросил:
– Ну, а у тебя, дурило?
Сарафанов насупился:
– А я в монастыре.
Орловский внимательно, без улыбки смотрел на насмешливого друга:
– Ты серьезно, что ли?
– Ну да…
Арсений скривился:
– Слушай, по-моему, это какое-то уже утонченное свинство. Ты в своем стиле – то в клозете, то в храме – как истинный хабал, топчешь все, что только можно топтать, любые рамки…
Николай ударил себя в грудь кулаком:
– Я чист, как товарищ Берия после первого причастия, целомудрен и сладок, как Феликс Эдмундович Дзержинский с воздушным шариком и букетом ромашек в жопе… клянусь отечественной венерологией, – после сказанного Сарафанов, как будто что-то вспомнил и сильно смутился – улыбка исчезла с лица, он помрачнел с обычно свойственной ему резкостью перепадов настроения.
– И давно? Что ты там делал вообще, каким ветром туда занесло?
Николай неопределенно пожал плечами:
– Да лет десять назад, наверное – жил там почти полгода… сам знаю, что свинство, им пришлось после меня дом освящать, как после демона какого-то… рядом с монашеским скитом келья, вот в ней… туда ко мне девочка завалилась одна из Москвы… хотели просто пообщаться и фильм посмотреть, но кончилось все как всегда – вообще, по-моему, кино придумали, чтобы люди чаще трахались… кинематограф – пренесносное дело…
На серьезное лицо снова выкатилась улыбка, но на этот раз гораздо более сдержанная:
– Там старец один жил – утром выходишь нужду справить, потягиваешься на крыльце, а перед забором целые экскурсии стоят, смотрят на тебя, как на чертика из табакерки… Гид что-то рассказывает, они кивают, а сами косятся на твою заспанную физиономию. Ты понимаешь, что на подвижника явно не тянешь, но все равно стараешься марку держать – высокое чело, аз есьм лицезрею, нарочито облечеся во вретище… И, блин, ждешь, когда они уйдут, там удобства во дворе были, не будешь же при них журчать в кабинке… Они о Царствии Небесном там говорят, а я журчать начну – негоже… Вот и корчишь одухотворенное лицо, стоишь ждешь, когда уйдут, делаешь вид, что с умершими разговариваешь…
Арсений покачал головой:
– Слушай, ну ты и смрад…
Сарафанов нахмурился:
– Да ладно, осади, с кем не бывает… крышу сорвало, я потом раскаялся и батюшке исповедался…
Орловский удивленно наклонился к столу:
– Даже так?
Сарафанов почесал подбородок и сложил перед собой руки, как школьник за партой:
– Ой, да забудь ты про исповедь. Нашел, на что внимание обращать… что сейчас об этом? Держи гусей, Арсюша, и не теряй маму…
Через полтора часа заведение наполнилось стеклянным дребезгом, кальянным дымом, человеческим разнузданным жаром: кровяным, потеющим, возбужденным теплом; наэлектризованный воздух щекотал ноздри, вызывал жажду и зуд, он тяжелел, сворачивался, слоился и распадался на свинцовые шайбы, и когда очередная пара бокалов звонко встречалась в полумраке, казалось, что они ударяются не друг о друга, а об этот кремневый и ребристый воздух; рассеянные улыбки сквозь туманную гущу больших расплывающихся в воздухе клубней, перегляды-хрустальные блики, лохматые головы, обезличенные фразы – инертные, неуловимые и прозрачные, как вода; разговоры и смех постепенно сливались в однородную массу, сбраживались, а взопревшие от жары тела, сдавленные теснотой пространства, теряли очертания в этой мерцающей темноте, перемешивались в бесконечном трении, они вращались и покрывались накипью.
Николай Сарафанов посмотрел на часы. Белесый циферблат на раскрасневшейся руке, тонкая стрелка-попрыгунья – казалось, вот-вот, еще немного, и хрупкая, такая беззащитная стрелка-иголка сломается, треснет, зацепившись за черные метки пятиминутий, но стрелка стройно вышагивала, спешила себе дальше, цеплялась, карабкалась по секундам – неутомимо торопилась, оставляя что-то там, где-то там. Влажный от рома Сарафанов, покрывшийся глянцевым румянцем, поглядывал теперь на парочку девиц у барной стойки, немного даже вяло, по крайней мере без острого желания: слишком уж он размяк от алкоголя, но тягучая и цепкая, какая-то механическая сила снова подступала, приливом-отливом – глаза на окружающих женщин – изгибы, покатые и плавные линии, податливые образы, уступчивые взгляды и запахи, запахи и пальцы – рука опять за бутылкой: прохладное стекло в ладонь, теплый стакан, пузырьки и всплески, чуть размытые контуры-блики и навязчивый шум. Мысли стали отделяться от тела – тело собиралось, спутывалось в мужской узел, напрягалось – узел все сильнее раскалялся и обжигал, расшатывал равновесие: Сарафанову казалось иду по канату, куда-то опаздываю, что-то забыл. В тяжелом узле скапливалась вся его мужская энергия, набухала, рвалась наружу, мертвым грузом раскачивалась, как маятник – пушечное ядро на лязгающей цепи – а в голове все знай себе иду по канату, куда-то опаздываю, что-то забыл. Ощущение стыда, внутренней какофонии или утраты. Бегло посмотрел на свои руки: румяная кожа жирнела, напоминала смоченную дождем глину – с каждым годом все более остро Сарафанов чувствовал земляную тяжесть своего влажного тела. Ночью мучили кошмары: сегодня приснилась залитая водой могила, сначала смотрел на нее сверху, как если бы сам копал, потом лежал на дне – из воды высовывалось лицо, покрытое моросью, уши заложило: каждая упавшая капля, глыба, как набат; распоротая на лоскуты земля оголенными ребрами сквозь плоть, шрамами в небо – свежевзрытые, размягченные стенки могилы опадали, комья валились с краев, пузырьки-всплески… Навязчивое хлюпанье и гул.
– Слушай, Арс, ну и как тебе эти две блондиночки? Только пришли, а уже который раз на нас глянули… Мне надоело их взгляды и улыбки считать. Я же не железный, в конце концов… и между ног у меня не финтифлюшка… в ботанике сложившаяся ситуация называется «сухостой»… «сухостой» это всегда плохо, даже для ботаника… я чумичку – не хочу, я чумичкой поверчу… парам-пам-пам…
Орловский сделал несколько глотков и даже не повернулся к девушкам.
– Сарафан, мать твою, ты за все время работы над спектаклем ни слова о своей роли не сказал…
Николай пожал плечами:
– Ой-ты, ной-ты… киокушинкай, барракуда. Чай, не сталкера играю, не седьмого самурая и не