активности.
Нико выходил на смену почти каждый день, так как хотел заработать побольше, вне ресторана он только отсыпался, поэтому, как и большинство других официантов, даже на несколько часов не вырывался из своей бурлацкой колеи: ресторан – суетливо-душное метро – пустынная улица занюханной окраинки – съемный почтовый ящик-скворечник с пыльными углами отслаивающихся обоев, скрипучей койкой и тумбочкой-солдаткой, а потом тем же маршрутом назад к сервированным столикам и раковым шейкам в сливочном соусе. Впрочем, ограниченность досуга вполне устраивала Нико, единственное, без чего он страдал – женское податливое тело, но человек привыкает ко всему, поэтому Нико нашел хоть и не очень замысловатый, но все-таки вполне себе законопослушный выход из трудной ситуации: порнография и онанизм вполне сгодились в качестве вспомогательного средства, поэтому, когда Нико на пути в колее «работа-дом» видел в метро и на МЦК понравившуюся девочку, он не знакомился, то ли не сохранив для этого необходимого запаса мужской энергии, по утрам растекающейся своей вялой теплотой в его ладони, то ли просто от чрезмерной усталости.
Марк покосился на прошедшего мимо официанта Пилипчика, похожего на прожеванный кусок хлеба – чисто гоголевский тип. Бледная овечка, новорожденная розовощекость маленькой крысы, рыжие перхотные волосишки с сальным блеском, а главное, неизменно бегающие, пришибленно-щупающие глазешки труса, как будто вечно спрашивающие окружающих: «Собираются меня бить или еще нет? Ну? А теперь?» Все его лебезяще-заискивающие движения говорили о том, что ежесекундно в своей припугнутой суетливости он готов сморщиться в коленопреклоненный комочек и покориться, облобызать ступни и брызнуть себе на ляжку. Строго говоря, есть даже целый архетип подобных лиц, глядя на них, так и видишь вялые, удрученные никотином и скудной генетикой сперматозоиды – вот и ленивый, сонный головастик Пилипчика-старшего, который, будучи немощным бездельником, каким-то биологическим чудом все-таки заварил кашу, ибо доковылял до чьей-то не очень избирательной яйцеклетки, размахивая своим куцым хвостиком, или, быть может, просто случайно споткнулся об нее в теплых и уютных потемках какой-то уступчивой женщины, вследствие чего и появился на свет Пилипчик-младший – вдохновенная копия того самого ленивого головастика – та самая копия, которая будет рождаться из поколения в поколение, пока смерть не разлучит нас.
Громов с тоской глянул в окно. Марк перебирал, нервно мусолил глазами проходивших мимо людей – беззаботных и стильных. Вот шагает студенточка с собачкой – вся сверкающая и сахарная, точно бланманже, точеная и длинная, как богомол – шпигует розовыми каблуками мраморный пол, виляет утянутыми цветастым платьем бедрами и делает вид, что ей безразлично, смотрит на нее кто-нибудь или нет, хотя Марк чувствовал: об одном только этом юная модница сейчас и думает, одного этого хочет, этим живет, дышит, упивается; рядом с ней шагал приодетый среднестатистический мужчинка лет сорока с жиденькой растительностью на голове и жреческим выражением лица, вялый и желтоватый, точно картофель, он думал о том же самом, о чем и его спутница – мужчинка смаковал процесс своего самоутверждения через самку, подсчитывая брошенные на его особь взгляды со стороны – оба были совершенно безразличны друг к другу, но все-таки с театральной, томной нежностью жались и о чем-то ворковали вполголоса – Марку представилось, как он отрывает эту тюнинговую студенточку от самоуверенной и желтоватой головы картофельного мужчинки-жреца с худосочными волосишками, как растворяет смазливую девочку в пар, рассеивая ее на атомы, а беззащитный самец, вдруг оставшийся один перед глазами толпы, начинает сжиматься и комплексовать, сдуваться, будто проколотый шарик, потом подкашивается на своих глиняных ногах так, словно у него из-под пят выдергивают ковер и с грохотом падает, расшибаясь вдребезги о глянцевый пол торгового центра – стеклярусные кусочки расколотого мужчинки гремят по мрамору, весело катятся и звенят хрусткой трясиной, наваливаются друг на друга и перепрыгивают стыки плитки, торопясь в разные стороны.
Когда прошедшая мимо окон парочка скрылась из виду, Громов снова перевел взгляд на затылки и лица официантов, снующих по залу среди деревянной мебели и пузатых бокалов.
Но земля растлилась пред лицом Божиим, и наполнилась земля злодеяниями. И воззрел Господь Бог на землю, и вот она растленна, ибо всякая плоть извратила путь свой на земле.
Тут Марк увидел двух молодых мужчин, вошедших в ресторан. Громов где-то видел одного из них на каком-то спектакле. Когда подавал меню, спросил:
– Вы случайно не актер? Мне ваше лицо кажется очень знакомым…
– Случайно актер…
Громову стало неловко – он почувствовал всю идиотскость и неуместность этого разговора.
Он смущенно улыбнулся, представился и принял заказ. Часто ловил себя на том, что несет невразумительную ахинею, тем более претенциозную, чем больше ему нравился человек, с которым хотелось завязать разговор. Громову редко удавалось быть самим собой с людьми, вызывавшими в нем сильные эмоции – должно быть, сказывалась привычка к замкнутости, доходившей периодами до интровертного вывиха. Он попросту соскучился по «своим» людям, поэтому часто вел себя с ними слишком навязчиво. С людьми же, которые ему были безразличны или даже омерзительны, Марк всегда держался свободно и независимо, потому что ограждал их от себя высокой стеной непроницаемой холодности и формальными фразами. Усложнялась ситуация тем, что в его жизни в основном оставались только такие вот безразличные или отталкивающие экземпляры, то есть совершенно чуждые ему по духу, а люди близкие со временем начинали сторониться Громова, ошибочно полагая: его эмоциональный дружественный жар, направленный на них, доходящий подчас до чего-то приторного – следствие того, что Марку от них, вероятно, что-то нужно.
Все это усугубляло одиночество художника, который в периоды особенно сильных обострений своей обезлюдевшей тоски начинал откровенничать с этими единственными, оставшимися рядом с ним совершенно чужими по духу людьми, вследствие убогой закономерности оставшихся рядом: все они являлись как раз теми, кого по-настоящему и не хотелось видеть рядом с собой, но Марк все равно иногда срывался и впускал их в свой животрепещущий застенок, зная при этом наперед: никто из них не достоин подобного доверия, прежде всего потому, что элементарно не способен понять и оценить того, о чем идет речь в очередном откровении Громова, того, что тревожило Марка, мучало его и искренне волновало. Во всем этом сквозила определенная психологическая патология: детская травма некогда наивного и чистого мальчика, очень любившего людей, но не нашедшего в этих людях способности ответить на пылкое чувство взаимной приязнью и теплотой, а может быть, в Марке просто так проявлялась взбалмошная прихоть его менталитета, творческой специфики его склада, по вине которой жизнь Громова полнилась мусором, шумом, фикциями и фальшью – при том, что сам Марк от природы был наделен