скажу… куда же они уйдут от вас, колхозные дела?
– Да нет, Катерина Даниловна, неловко уже.
Это «Катерина Даниловна» опять стало возвращать растаявшую было неловкость, и Михаил, тотчас разлив по рюмкам, сказал:
– Правильно, дядя Степан, что пришел. Капель звонит, колхозника на работу гонит.
– Так что я готов, Катерина. Это первое. А второе… – Степан взял налитую ему рюмку, приподнял ее, будто собирался посмотреть на свет. Рюмка подрагивала в его руке, и он поставил ее обратно на стол. – Хотя об этом, дурак я такой, надо было не во-вторых, а во-первых сказать… Низко я кланяюсь тебе, Катя, за те муки, что с детьми моими ты перенесла.
– Ну что ты, что ты… Степан! – Катя отвернула повлажневшие глаза.
– Да уж порассказала мне Мария. А я еще за судьбу свою обижен был.
– Выпьем, что ли, давайте, – проговорил Михаил. – За то выпьем, чтобы тяжкое твое, Кать, прошлое, да и наше со Степаном проваливалось все глубже, как камень в воду, и не всплывало, как тот же камень, никогда.
Когда выпили и по второй, Степан некоторое время помедлил, ковыряя в тарелке. Потом отложил вилку, поднял тяжелую голову, спокойно проговорил:
– Так что жизнь надо сначала начинать. Потому решили мы с Марией, как снег сойдет, новый дом ставить.
Он говорил это, глядя Кате в глаза, и она не отвернула своих, выдержала, лишь зрачки ее чуть дрогнули.
– Что ж я тебе скажу, Степан… – ответила она, потому что его взгляд требовал ответа. – Хочешь, нет ли, а сначала надо. И ты все правильно… правильно.
– Да, мы, Степан, по весне тебе и этот освободим, свою развалюху починять счас начну вот. Чего ж тебе строиться? – сказал Петрован. – А коли хочешь, так деньгами…
– Умный ты, Петрован, а тут… – Тихомилов дернул щекой. – Это мне с Катей да с тобой за всю жизнь не расплатиться.
– Так ведь…
– А хочешь, чтоб навеки не рассорился я с тобой, так больше чтоб не слыхал…
– Тогда прости… Я ж от чистого сердца.
– И я от чистого… Значит, одобряете? – спросил Тихомилов сразу у всех.
– Да как же за такое человеческое дело не одобрить? От души радоваться будем.
– Тогда я и пойду, доложу ей. А то она как узнала, что я к вам, в рев ударилась…
Накинув шерстяную шаль, Катя вышла в сенцы проводить Степана. Там, в холодных потемках, он обернулся к ней, она положила руки ему на грудь, на секунду припала к нему головой и тут же отдернула ее, прошептала:
– Вот жизнь…
– Да уж, конечно… Твой Петрован все говорит – поворо-от!
– А Марунька – баба добрая. Она всю себя отдаст тебе.
– Да я это понял. За две недели понял вот. И решился – чего тянуть неприкаянность-то свою.
– С богом тебе, Степан…
В сельсовет Тихомилов с Марией съездили еще по санной дороге. Потом всей деревней гуляли до утра в старенькой Марунькиной избе.
Свадьба была как свадьба, по-деревенскому шумная и пьяная, с песнями и плясками. И все-таки было в ней что-то горьковато-тяжкое. На три четверти Романовка состояла из вдов, и то одна, то другая бабенка, попев и поплясав, кидалась в рев. Мария вылетала из-за стола отпаивать их водой, бабы в ответ говорили ей, кто жалуясь, а кто откровенно завидуя, примерно одно и то же: счастливая, мол, одной из всех нас тебе и привалило…
– Да разве ж я повинная в том, бабоньки… Нежданно-негаданно выпало… как ливень с ясного неба пролился, – оправдывалась Мария и беспомощно обращалась за поддержкой к Кате: – Да скажи ты им, Катерина! Скажи…
А под конец и сама Мария тяжело разрыдалась, упала вниз лицом на кровать.
Степан Тихомилов на этой своей свадьбе был молчалив и спокоен, песен и слез он будто и не слышал, лишь когда Мария зарыдала, он поднялся со своего места, раздвинул толпившихся у кровати женщин, сильными руками поднял жену, принес и посадил ее за стол.
– Вот… вот… – как в подтверждение своей невиновности пробормотала Мария, обтирая ладонями мокрые и счастливые глаза.
* * *
А через год с небольшим, в мае пятьдесят третьего, как только отсеялись, сыграли свою свадьбу и Михаил Афанасьев с Софьей Пилюгиной.
Более четырехсот раз за это время вставало над небольшой Романовкой древнее и вечно молодое солнце, щедро освещало холмы и пашни, сенокосы и пастбища, обновляющуюся потихоньку деревню – Степан Тихомилов с Марией да Михаил Афанасьев поставили к зиме пятьдесят третьего новые дома. И сама земля пять раз обновлялась за это время – весной, летом, осенью, зимой и снова весной.
Обновлялась земля, разносил ветер над нею знакомые и привычные людям, но все-таки каждый раз по-новому волнующие их запахи: летом – разомлевших под солнцем трав, осенью – усталых полей и поспевших хлебов, зимой – чистого и холодного снега, а весной – молодого и свежего неба, в теплую глубину которого возвращались птицы, извечные его жители…
…Обойдя на другое утро после своего возвращения деревню, завернув вслед за Софьей в телятник, Михаил пообещал вечером прийти снова и сделал это. Когда он, улыбающийся и веселый, вошел в помещение, девушка готовила пойло для телят. Увидев его, она быстро разогнулась, отступила к окошку, будто намереваясь выскочить через него, брови ее, черные и длинные, как птичьи крылья, зашевелились, туго распрямились.
Потом между ними произошел такой разговор:
– Ну и… что? – спросила она.
– Ничего. Утром я же обещал прийти к тебе, вот и пришел.
– Как пришел, так и уйдешь. Ну, поворачивайся!
Он, ростом чуть не под потолок, стоял и улыбался.
– Ну, уходи давай.
– А я вот вижу, Сонь, ты ждала – приду иль нет.
– Скажите! – вспыхнула она неподдельным гневом. – Так вот и глядела в окошко весь день – не идет ли, мол, светик-то ясный?
– Ты что ж… всегда такая злая?
– Всегда, – бросила она резко.
Тогда он снял шапку и присел на скамейку.
– Значит, я буду тебя перевоспитывать.
Брови ее опять шевельнулись, но теперь не расправились в тугие стрелы, а, наоборот, обмякли как-то обессиленно.
– Слушай, ты в своем уме? Вся деревня уж знает, что утром ты был тут. А ты снова…
– Да мне-то что за дело!
– Вам, мужикам, все просто. А нам…
– Так я ж на тебе жениться хочу, Соня.
– Ох ты! – Будто задохнувшись, она крутнула головой вправо, влево – то ли чтоб поймать глоток воздуха где-то, то ли чтоб убедиться, нет ли посторонних здесь. И, раскинув, как прежде, во весь лоб брови, насмешливо произнесла: – Слепой в баню торопится, а баня еще и не топится.
И тут выдержки у нее не хватило, она сорвала со стены коромысло и,