Танаиса» [Вергилий 1979: 133], звучащий оммажем вдове поэта, все еще здравствующей во время публикации эссе. Н. Мандельштам как будто совмещает в себе фигуры блуждающего Орфея и нимф, которые сохранили его песню-голову. Образ нимф из орфического мифа перекликается со строчками «И блаженных жен родные руки / Легкий пепел соберут» из стихотворения «В Петербурге мы сойдемся снова…». Можно сказать, что Бродский, кроме творчества самого Мандельштама, эксплицирует орфическую матрицу основного некрологического текста о Мандельштаме – воспоминания Н. Мандельштам.
В поэзии современников Мандельштама кроме стихотворения Ахматовой орфическое прочтение его судьбы присутствует и в стихотворениях Ю. Терапиано «Успение» и Ю. Иваска «Воронежский Мандельштам».
Успение
Ну а в комнате белой как прялка стоит тишина,
Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала…
О. Мандельштам
Тяжелые груши уложены тесно в корзины,
Блестит янтарем на столах виноград золотой
И воздух осенний и запах арбузный и дынный
На каменной площади празднуют праздник святой.
Я с радостью тихой гляжу на раздолье природы —
Такое богатство, как было и в крае моем,
Где волны кипели и тщетно искали свободы,
И в погребе пахло полынью и новым вином.
А тот, о котором сегодня я вновь вспоминаю,
Как загнанный зверь, на дворе под дождем умирал.
Как лебедь, безумный, он пел славословие раю
И, музыкой полный, погибели не замечал.
Орфей погребен. И наверно не будет рассвета.
Треножник погас и железный замок на вратах.
И солнца не стало. И голос умолкший поэта
Уже не тревожит истлевшего времени прах
[Терапиано 1965: 8].
Эпиграф из стихотворения «Золотистого меда струя из бутылки текла…» (1917) начинает строить посмертный портрет Мандельштама отсылкой к его мусическому восприятию Крыма как русской Эллады. Пятистопный анапест заменен пятистопным амфибрахием, который также имитирует античные размеры. Терапиано создает собирательный поэтический портрет Мандельштама, включающий в себя и образы из поэзии других представителей умеренного модернизма. Так, дынный запах может отсылать к посвящению Анненского Н. Гумилеву «И мой закат холодно-дынный / С отрадой смотрит на зарю» и к стихотворению «Вечер» самого Гумилева: «Как этот ветер грузен, не крылат! / С надтреснутою дыней схож закат» [Гумилев 1998–2013, 3: 46]. Погасший треножник может отсылать к статье «Колеблемый треножник» Ходасевича. «Загнанный зверь» отсылает к стихотворению «Век мой, зверь мой, кто сумеет…», а «музыкой полный» – к стихотворению «Дождик ласковый, мелкий и тонкий…» (1911): «Полон музыки, Музы и муки / Жизни тающей сладостный плач!» [Мандельштам 2009–2011, 1: 280]. «И солнца не стало» применяет известную фразу А. А. Краевского о Пушкине («Солнце русской поэзии закатилось!») к Мандельштаму, по-видимому, с отсылкой к ее использованию в статье «Скрябин и христианство».
Это эмигрантское стихотворение Терапиано производит впечатление подспудной полемики с мандельштамовским представлением о «смерти поэта» из этой статьи. Мандельштам ставит смерть Скрябина в один ряд со смертью Пушкина как «творческую» смерть, как высший, жертвенный акт их жизнетворчества в перспективе подражания Христу и идей Вяч. Иванова о страдающем боге. Последняя строфа Терапиано, на первый взгляд, отвечает рядом минус-заявлений на эту танатологию Мандельштама (см. [Hansen-Löve 1993]). Это сдержанное отношение к интенсивной мифологизации «смерти поэта» Мандельштамом может говорить о пересмотре базовых идеологических установок зрелого модернизма Юрием Терапиано. Тем не менее название стихотворения очевидно соотносит топос «смерти поэта» с христологической перспективой. Кроме того, природная образность стихотворения вписывает «смерть поэта» в природный цикл, имплицитно подключая идею умирающего и воскресающего бога. Терапиано познакомился с Мандельштамом в Киеве в 1919 году. Затем они встречались в Феодосии. Терапиано пишет об этом в воспоминаниях и в стихотворении «Девятнадцатый год. „Вечера, посвященные Музе“» [Терапиано 65: 17]. Личное знакомство, однако, не способствовало более индивидуализированной разработке поэтического портрета Мандельштама.
Ю. Иваск не был знаком с Мандельштамом, но сыграл важную роль в его канонизации как поэта, равного Пушкину325. Иваска особенно интересовали две темы, корреляция которых среди прочего присутствует в этом исследовании: орфико-мусическая тема и возможный интертекстуальный диалог Мандельштама с творчеством Нерваля, в частности с его орфическим стихотворением «El Desdichado». Если первой теме Иваск посвятил отдельную статью «Дитя Европы»326, то вторая не стала предметом отдельного исследования. В качестве эпиграфа к статье «Дитя Европы» Иваск напечатал собственное стихотворение:
* * *
Жестокий век, но снова постучится
Летунья-ласточка в твое окно.
Добро и зло пусть искажают лица —
Еще струится красное вино.
Пестра Венеция и смугл Акрополь
И, доживая век, волы жуют.
Не назову некрополем Петрополь,
Где ласточку нетерпеливо ждут.
Его Сибирь еще не раз приснится,
Цепная, забайкальская, его,
Медовой матовой рекой струится
Пчелино-солнечное волшебство [Иваск 1969: I].
Вновь в качестве осуществленного пророчества этот поэтический палимпсест проецирует на судьбу Мандельштама мусическую образность его творчества. Иваск воссоздает мусический топос культурно-географического противопоставления юга и севера, который преодолевается полетом интертекстуальной «ласточки» – поэзией Мандельштама. Историко-цивилизаторский компонент этой мусической топики вновь почерпнут из поэзии Мандельштама. «Жестокий век» отсылает к стихотворению «Век мой, зверь мой, кто сумеет…» с его орфически-мусической тематикой. Вечно живое наследие цивилизаторского юга оживляется при помощи мандельштамовских поэтических средств – индивидуализированных антропоморфных эпитетов («Пестра Венеция и смугл Акрополь») и натурализации культурных явлений. К цивилизаторскому антуражу присовокупляется также пчелиная образность.
Комментарием к этому стихотворению служат две статьи Иваска – собственно «Дитя Европы» и «Север и Юг: несколько размышлений о русской культуре» [Ivask 1965]. В статье «Север и Юг» Иваск предлагает собственный обзор воплощения идеи translatio studii в европейской и русской культуре и литературе. Он пишет об иудео-эллинистически-латинской цивилизации, сформировавшейся в Средиземноморье и на Ближнем Востоке и символизирующейся в триаде городов Иерусалим – Афины – Рим. Иваск использует классицистическую эмблематику для визуализации мусического маршрута:
Я вижу некие грозовые лучи, направленные с юга, от наших трех символических городов, вверх на север к темным и холодным странам, населенным варварскими (bar-bar-speaking) кельтскими, германскими и славянскими племенами [Там же: 236]327.
Статья Иваска полемична – он выступает против внешних и внутренних оппонентов идеи объединенной общими цивилизационными («южными») истоками Европы, включающей в себя и Россию. Иваск упоминает графа Клемента Эттли, который, выступая в Канзасском университете, также говорил об общей принадлежности Европы и США