документы, он уехал из деревни и больше никогда не слышал про Алёнку. Наверное, замуж вышла и ребятишек полная изба, как она мечтала. А может, одна живёт, и тогда…
Вздохнув, Егор растёр лицо. Устал за дальнюю дорогу. Через всю страну добирается. Первые дни спал, а чем ближе стали подъезжать, тем сильнее на душе волнение поднималось. Уже вторую ночь не спится. Вроде приляжет, повертится, покрутится, а потом поднимается, усядется в уголочек, в окно поглядывает и вспоминает жизнь. Всю жизнь, какая прошла в деревне…
На родительский день баба Таня с Егором ходили на кладбище. Могилки прибирали, баб Таня протирала кресты, где были таблички с едва различимыми именами. Потом долго сидели на скамеечке. Баба Таня сидела, о чём-то думала, часто плакала, а Егору надоедало, он тихонечко вставал и убегал за ограду, где играли мальчишки, которые тоже сбежали. И тогда они уходили в березняк, где играли в прятки, или мчались на школьный двор и до ночи гоняли в футбол, пока кто-нибудь из взрослых не разгонял по домам. А вернувшись, Егор старался не шуметь. Проскользнёт в избу, забьётся в угол и сидит, наблюдает, как дед Аким с соседом, дядькой Иваном, самогонку пьют. До ночи сидели за столом. Дед рассказывал про сыновей. Никого не забывал. Про каждого помнил. И рассказывал: долго, больно и тоскливо. И пил. Много. И не пьянел. Никогда. Потом дядька Иван уходил, а баба Таня присаживалась рядышком с дедом, вытаскивала несколько сохранившихся фотографий, раскладывала на столе, доставала тоненькую стопочку солдатских писем и медленно, по слогам, читала. Дед плакал. Плечи тряслись, а глаза были сухие. И баб Таня плакала. Сидела и читала, а рукой поглаживала фотографии. И плакала. Потом дед Аким наливал ей стопку, себе полный стакан, молча выпивали, и баба Таня убирала фотографии с письмами, подходила к деду, обнимала его, уходила на кухоньку и занималась хозяйством. Дед снимал протез. Скидывал штаны и рубаху и взбирался на печку. А вскоре раздавался громкий протяжный храп. И Егор засыпал, а утром его будил неторопливый говорок бабы Тани, которая, как казалось, вообще не ложилась спать…
Егор никогда не напоминал деду про войну, а бывало, когда мужики собирались в будке на току и начинали вспоминать, кто и как воевал, дед поднимался и, заскрипев протезом, выходил. Но иногда, под настроение, особенно если выпивал стаканчик-другой, мужики просили рассказать, как дед Аким плясал на бруствере окопа и ходил в атаку. Эту историю наизусть знали, сто раз сказана-пересказана, но всякий раз уговаривали, чтобы его послушать. Дед Аким только хмыкал, поглаживая большую и густую бородищу, а потом, продолжая посмеиваться, махал рукой.
– Ладно, сукины дети, так и быть, слушайте, – басил он, доставал кисет и начинал мешкать, время тянуть и тянул, пока кто-нибудь из мужиков не вытаскивал пачку папирос и не угощал его. Тогда он закуривал, пыхнёт раз-другой, хитро взглянет и опять скрывается в дыму. – Так вот… Значит, стояли мы под… Нет, братцы, не скажу, где были – это военная тайна. В общем, стояли и всё на этом. Фашиста сдвинули с места. Он попятился. Мы готовились к атаке. А я во взводных ходил. Наверное, специально должность дали. Росточком Бог не обидел, да ещё голос, как труба иерихонская. Бывало, рявкну, артналёт перекрывал своим криком. Что смеёшься, злыдень? – дед Аким локтем толкал соседа. – Это тебе не в танке за бронёй сидеть. А пехота – царица, и ни с какими войсками не сравнить. Понятно тебе? Так вот… У нас был солдат. Попал к нам после госпиталя. Вот такой же, как ты, Климка. Такой же маленький, вредный и ехидный замухрышка. Говоришь, а ему как горох об стенку. Никому не верил, ничего не признавал, зато любил других подначивать. И пристал ко мне, будто от других слышал, что я могу вызвать огонь на себя. Не верил, когда я выскакивал из окопа и на бруствере принимался плясать, все фашисты начинали в меня стрелять. Правильно, а в кого стрелять, если я чуть ли не вдвое выше других был. Пляшущая мишень, по-другому не назовёшь. – И опять замолкал, пока ему не протягивали новую папироску, он снова прикуривал, пыхал несколько раз и продолжал рассказывать: – В общем, поспорили с ним, что я вприсядку пройдусь по брустверу. И прошёлся… Фашисты взбеленились. Принялись стрелять в меня, а наши в это время огневые точки засекли и накрыли их. Аккуратненько так приложили. Замолчали фашисты. Видать, очухаться не могли или в щели позабивались. А я дождался, когда артналёт закончился, и рявкнул, поднимая солдат в атаку. И ребятушки пошли вперёд. Лавина! Я, было, кинулся вперёд, а нога-то подогнулась, и закувыркался по земле. Думал, споткнулся. Поднимаюсь и снова падаю. Соскакиваю и опять валюсь. Сгоряча-то не почуял, что ступню оторвало. А потом ещё раз рядышком рвануло, и я упал. Очнулся в госпитале…
И дед Аким замолчал, нахмурился, о чём-то думая, морщинки пробежали по лицу. Сидел, курил, смотрел на всех, а никого не видел. Наверное, опять в прошлое вернулся и снова поднимал солдат в атаку.
– Это… А на что спорили, дед Аким? – не удержался, спросил кто-то из мужиков, хотя все об этом знали. – Отдал солдат?
– На губную гармошку поспорили, – поглаживая густую бороду, сказал дед Аким. – Не отдал. Погиб. Тяжёлый бой был. Много наших солдатушек полегло, очень много.
– А зачем тебе гармошка, если играть не умеешь? – не унимался мужик. – Бабку Таню заставил бы, да?
– Почему бабке? – удивлённо вскинул брови дед Аким и кивнул на внука. – Вон, Егорке бы отдал. Пущай балуется.
– Так внука ещё не было в то время, – донимал мужик.
– Ну и что, что не было, – буркнул дед Аким. – Сейчас же есть. Значит, попозже отдал бы и всё.
– А-а-а, – протянул мужик, достал папиросы и уважительно протянул. – На, Аким Петрович, угощайся. Подыми с нами.
И старик дымил, а потом опять начинались долгие разговоры про войну, про жизнь и работу, про ребятишек… Да обо всём говорили!
– А вот ещё был такой случай. – Дед Аким помолчал, вспоминая, потом продолжил: – В госпитале лежал. У нас санитарка была, красивая, зараза, а неприступная – аки крепость! Её так и прозывали – Тонечка Крепость, как сейчас имя помню. Многие солдатики старались ухлестнуть за ней, да не получалось. Всем от ворот поворот показывала. Ну и лежим себе, разговариваем, а я возьми и брякни, что она без всяких ухлёстываний поцелует меня. И все стали наседать. Как это – она, Крепость ходячая, да меня возьмёт и поцелует. Никто не поверил! По