перед глазами их не раздвинулся бор и не открыл лесную поляну, на которой в тени сосен раскинулся большой терем с высоким крыльцом, резными ставнями и узорчатыми наличниками.
Они взошли на крыльцо и вступили в терем, в просторную горницу, которая оказалась полной людей в пестрых кафтанах, рубахах, сарафанах, и все веселились, пили квас, медовуху, водку. Столы ломились от яств: были здесь блюда с запеченным поросенком, гусями, утками, куриными ножками, тарелки с солеными огурцами, помидорами, баклажанной икрой, пироги с мясом и капустой, шаньги. Но вот гости разошлись в стороны и пропустили Ульяну вперед; Вениамина уже не было с ней, почему-то он совсем исчез из сна, что опять встревожило ее.
Вдруг она увидела, что за столом сидел молодец в нарядном алом кафтане, в дорогих сапогах с высокими каблуками, в соболиной шапке, а рядом с ним в белом шелковом сарафане, отороченном богатыми кружевами и ушитым бисером, притихла красавица-невеста, их Машенька, снова взрослая. Гости, все богато одетые, подходили к Ульяне и наливали ей квас, она пила вместе со всеми за здоровье жениха и невесты, радуясь такому состоятельному зятю.
Вдруг рядом с Ульяной оказались дети: две девочки и мальчик, один другого меньше, пухлощекие, русоволосые, хорошенькие, они бегали друг за другом по кругу, обвивая Ульяну, а затем убежали в сени. То были почему-то дети Маши и ее жениха. Ульяна последовала за ни-ми, и – неожиданно для такого просторного терема – в невысоких и мрачных сенях она увидела большую бурую медведицу, которая заполонила все сени своим тучным мохнатым телом и говорила человеческим голосом. Казалось, они перенеслись из терема уже совсем в другое место, мрачное и бедное.
– Ваш папка трех моих медвежат забрал, теперь я забираю вас, будете мне тоску скрашивать вместо моих деток. Пойдемте со мной.
Все трое послушно вскочили ей на спину, смеясь и шутя. Ульяна закричала, но дети отчего-то не слушались ее, одновременно ноги ее словно приросли к полу, и вся она стала беспомощной и неподвижной. Она поздно спохватилась, когда медведица уже быстро бежала по бору. Ульяна бросилась им вдогонку, но когда догнала, то медведицы не было, пред ней предстали дети Машеньки, а вела их под мрачными соснами… старая женщина в грязной обдергайке. Вдруг она обернулась и пронзила Ульяну острым взглядом, дети растворились в воздухе, как закручивающийся дым от костра, и Ульяна увидела наконец, что старуха – это Акулина, только намного старше, чем перед смертью, сухие истончившиеся от дряхлости губы ее беззвучно двигались на морщинистом лице, пока страшные звуки не долетели до слуха Ульяны:
– Ночь надвигается над Русью… темная, страшная ночь!
Дрожа от волнения, Ульяна сидела на лавке и перебирала в памяти все моменты сна, пытаясь понять, что более всего встревожило ее, что обратилось таким потрясением. И вот наконец все сошлось: лицо молодца! Это был Степан. Ульяна схватилась за сердце, полыхнувшее в миг темного озарения невыносимой острой болью.
Марфа проснулась с петухами, когда багровый пожар поднялся над кромкой степи и алый его отсвет стал разливаться в дышащую чистотой ленту лазури, а темное небо, еще не прояснившееся, постепенно начало вымываться; вымывалась и бледная луна, прозрачной тенью серебрящаяся на небосводе.
Всю ночь промучилась Марфа тревожным сном на жестяной кровати: она вскакивала несколько раз проверять и перемешивать тесто в кадке, огромным грибом поднимающееся наверх, а затем не могла подолгу уснуть. Встав с петухами, она стряпала пироги, стоя на тугих, налитых водой ногах. Голова ее была тяжела, она поправляла платок и глубоко вздыхала. Как только Елисей проснулся, Марфа затопила широкую русскую печь и поставила в нее пироги. Вскоре весь дом Федотовых был перевернут в сборах, собирали вещи в узелки, Степан привязал к телеге последний уцелевший скот – несколько овец, а кур засунули в высокие плетеные корзины с крышкой, Елисей таскал из амбара муку. Работа изымала из сердец грусть, невольно примиряя со всеми бедами, для которых жизнь с такой предательской охотой отворяла настежь ворота.
Когда Елисей и Степан закончили нагружать телегу, отец увидел, что сын запряг только одну лошадь, а вторую седлал, не говоря ни слова и не глядя на него.
– Куда собрался? – спросил Елисей хмуро и медленно, вразвалку подошел к сыну.
Степан, до того робевший и не решавшийся заговорить с отцом, вдруг воспрянул духом; ему отчего-то почудилось, что на его смелость Елисей не сможет ответить отказом, словно в душе разгорелся пожар, который делал его сильнее, делал столь невозможное возможным, потому он упрямо, не отводя взгляда, посмотрел Елисею в лицо.
– Я еду в Лытково, проститься с Машей.
Елисей несколько мгновений глядел на сына не отрываясь, брови его чуть дергались, он как будто хмурился и не хотел хмуриться, борьба происходила в нем: между желанием понукать детьми как малыми, чтобы они не досаждали, когда и без того туго, а теперь и вовсе все рушится и вываливается из рук, и одновременно между совершенно противоположным желанием, чтобы они оторвались от материнской юбки, вырвались из отцовского гнезда и с честью продолжали их род, таким образом придавая единственный смысл их собственным с Марфой жизням. Он ощутил, что последнее в нем победило как будто даже против его воли, как будто какой-то другой голос в нем ожил и теперь говорил за него.
– Только воротись поскорее. Уж пирогов запах из окон идет, не успеешь поесть-то.
– Не беда.
Елисей кивнул, Степан вывел лошадь за ворота, вскочил на нее и умчался в утренний туман, расстелившийся над черной землей подобно белому пару, который вскоре скроет следы беглецов.
В Лытково еще, казалось, некоторые избы дремали, а в других уже убегал в небо кудрявый дымок. Небольшая, забоченившаяся избушка Потаповых тоже не спала – печь была затоплена, потому Степан осторожно прошел в огород через дальнюю калитку, тихо прокрался к окну Маши и постучал в него березовой веточкой.
В этой же горнице спала и младшая дочь Фекла, такая же тонкая, звонкая и угловатая, как ее сестра, но с более ровным лицом, на котором выступал красивый прямой нос; низкий лоб ее был осенен густыми светло-русыми волосами, которые так и золотились на солнце, заплетенные в тугую толстую косу. Она еще не сформировалась и была подростком, но в чертах лица ее чувствовалась неизъяснимая мягкость, сглаженность, грозившая перерасти в женскую прелесть – то, чего так не хватало грубоватой Марии.
Фекла первой услышала колкий стук по стеклу, вскочила с лавки и растолкала сестру. Та в одной широкой ночной рубахе, с распущенными длинными темными волосами,