беспокоило, углядит или пропустит крохотную припухшую ранку за ухом у Таньки эта расфуфыренная, и по слухам, недоучившаяся врачиха. Вроде бы пронесло. Софья Ильинична уже ощупывала толстые, подогнутые ноги, заканчивая осмотр тела.
– Ты что, уснула? Я к тебе обращаюсь, учительница.
– Простите, гражданин начальник! Такое горе! Бригадир нам всем была как мать родная. Ума не приложу, как нам дальше-то жить?
– Да не переживай ты так, Лизавета. Как говаривали при старом режиме: свято место пусто не бывает. Ты же, кажется, у покойной была её правой рукой. Вот и заменишь бригадира. Я похлопочу. Ладно, хватит балясы точить. Давай быстро сюда людей, в помощь товарищу фельдшеру.
Через два дня Танька Блатная обрела вечный покой на лагерном погосте, что ощетинился не одной сотней безымянных колышков с фанерными дощечками на косом полынном пригорке вблизи промышленной зоны.
В августе так же скоропостижно отдала Богу душу и по-собачьи преданная Феньке – Лизавете Ульянка. Её бездыханное тело нашли утром в двух шагах от дверей барака. Видно, припёрло девку среди ночи по нужде так, что выскочила в уборную в одной нижней рубашке, а уж на обратном пути хватил удар, она и брякнулась оземь, да в судорогах и кончилась. По крайней мере, так было указано в заключении, подписанном всё той же тонкогубой, всегда сонной, вольнонаёмной фельдшерицей и сухой, как вобла, надзирательницей. А крохотную свежую припухшую ранку на изгибе белой шеи то ли не заметили при беглом осмотре, то ли не придали ей особого значения. Народу в зоне кишмя кишит, одной парой рук меньше или больше – это тебе не массовый падёж!
Ай да Фенька, ай да Стрелок! Выходит, зря эта шалая бабёнка еще с Гражданской горюнила да пеняла себя: не достичь, мол, вовек мне высот сладких курчавых комиссаров, не встать с ними в одну шеренгу. Пошла-таки иудина наука впрок: и достигла, и встала. Потому как вероломству, изощрённости и презрения к чужой жизни комиссары теперь могли бы поучиться и у неё.
Северьян Акинфыч острой лопаткой с коротким черенком бережно окапывал кусты золотого корня. Выроет приямок рядом с коленчатым светло-зелёным стеблем, обнажит коряжистый золотисто-коричневый блестящий корешок, рукой обломит два-три отводка и опять зароет и утрамбует землю вокруг кустика. Бросит в котомку добычу, перейдёт на другую поляну – и там так же рачительно убавит заросли золотого корня. Рядышком, на большой выпуклой опушке, среди буйного алтайского разноцветья двое монахинь усердно заготавливали лекарственные травы: душицу, зверобой, подорожник, шалфей, чистотел, горечавку, лабазник.
– Орина, Матрёна! Ау! Ступайте скорей! Уходить надобно – гроза сбирается.
– Идём, Северьянушка свет ты наш Акинфыч, поспешаем! Тошно мнешеньки! Оринушка, глянь-ка туча-то чернее ночи!
Монахини пробежали сквозь тальниковый мелкушник и, запыхавшись от скорого бега, встали пред Северьяном Акинфычем.
– В скит до грозы уж не поспеть, схоронимся вон под тем кедром. – Сторож указал на кряжистое дерево, что мощными толстенными корнями оплело огромную плоскую и чуть вогнутую плиту, много веков назад скатившуюся с отвесного скалистого утёса, примыкающего к белку. – Там и место есть под ветками, да и сухо будет, крона-то ишь какая густая. И под дерево не натечёт, оно ить ровно как на постаменте.
Только и успели забраться на хвойный настил под кедр, только монахини заправили выбившийся волос под туго повязанные платки, а Северьян Акинфыч приладил котомки на сучья, ближе к шершавому стволу, как хлынул ливень. Крупные капли забарабанили по широким репейным листьям, прошили дыроватые зонты дягеля – медвежьей дудки, расшевелили всё окрестное мелкотравье. Чем сильнее лило с неба, тем светлее становилось вокруг.
– Посмотрите-ка вон на туё берёзу! – Отогнув игольчатую мягкую ветвь, Северьян Акинфыч указал перстом в сторону ближней белоствольной красавицы на краю опушки. Старик не скрывал своего восхищения. – Каков, однако ж, богатырь летучий!
Ливень стихал. Сквозь поредевшие струйки дождя было видно, как на макушке берёзы, вцепившись лапами в толстое ответвление, восседал ястреб-тетеревятник. Чем-то он неуловимо напоминал горца в бурке, с приподнятыми плечами, но почему-то без папахи, с приглаженными назад волосами. Горбатый клюв, круглые безжалостные вращающиеся глаза, да и весь вид ястреба был грозен и неприступен. Но вот птица медленно взмахнула широкими тёмными крыльями один раз, другой, будто зачерпывая струи дождя, затем, потянувшись, сомкнула их над головой, опустила – и в мгновение одним резким движением стряхнула с перьев бисерные капельки воды. Так ястреб-тетеревятник проделал несколько раз кряду, пока, наконец, не сложил промытые крылья и не принял свой прежний вид. Однако сейчас он уже не казался ни грозным, ни неприступным, что-то в нём проглядывало доброе и умиротворённое.
– А он ить довольнёхонек, что умылся. Испил, так сказать, благодати небесной, – расчувствовался старик. – Истинно говорю вам, доченьки: благолепно устроено бытие тварей Божьих. И человече должон жить в радости и в трудах праведных, и нести в молитвах благодарность Осподу нашему Исусу Христу за данное нам в удел.
Северьян Акинфыч помолчал. Не проронили ни слова и монахини. Тишина, в которой лишь шелестел по иглам и листьям дождь, стояла благостной, сосредоточенной на самой себе. Вдруг вверху, в лилово-чёрной туче что-то блеснуло, как будто треснуло, разломилось и с грохотом покатилось, цепляясь за невидимые отсюда, скрытые в кисее ливня горные хребты. Монахини боязливо перекрестились и зашептали молитвы. Сторож тоже осенил себя двуперстным крестным знамением и весь напрягся, вслушиваясь в затихающий грохот. Минуты две спустя Северьян Акинфыч тихо обронил:
– А ить что-то там, в высях, неладное стряслось.
На третьи сутки, когда тучи опростались от влаги и, невесомые, растаяли, рассеялись по ущельям и лесистым заугольям, а солнышко обсушило лога и тропы, решил Акинфыч взобраться на белок, проведать, что ж там такое невероятное свершилось, откуль взялся грохот, чуть не порвавший им ушные перепонки. Вернулся он, когда солнечный латунный диск оплавлял скалистые пики западного, изогнутого в долину, хребта, а тени деревьев и ближних сопок длинно преломлялись через выкошенные вокруг монастыря луговины.
Северьян Акинфыч прямиком направился в келью наставницы, осторожно постучал в низенькую дверцу, дождался, пока матушка Варвара вышла к нему, что-то молвил ей тихим голосом, и они, беседуя вполголоса, спустились по тропинке к реке.
– Так что, матушка, нету хода нам отсель. Молонья расщепила скалистый утёс на вершине, он пал и перегородил отвесной стеной наш проход. Я полдня отыскивал улазы, хошь бы щель какую, да где там, скала легла как кирпич в кладку.
– На всё Божья воля, Северьян. Значит, так Ему угодно, чтобы мы несли своё послушание в затворе. Хлебушко есть, скотинка пасётся, пчёлка трудится. Будем же и мы постом да смиреной