что совершенно окоченевшие руки безвольно свесились с краёв лавки. «Опять бить будут, что ли…» Но никто мальчика не ударил, даже наоборот: спины коснулись чьи-то сухие, жилистые ладони, погладили, словно втирая что-то. Кожу будто огнём обожгло — Зорька глухо застонал, и глубокий вздох отозвался резкой болью в груди. Темнота снова окутала его, спасая от неприятных ощущений.
Ему чудились страшные сны. То одежда на нём горела нестерпимо жарким пламенем, то он бежал от кого-то, постепенно входя в реку, а потом нырнул, наглотался воды и, когда выплыл, зашёлся в приступе кашля, то чьи-то крепкие руки встряхивали, били по щекам, и Зорька невольно морщился, отворачивался, прикрывая часть лица, разукрашенную выжженным клеймом. Но кошмары и не думали кончаться. Что-то тяжёлое, жаркое и колючее навалилось сверху, укутало со всех сторон, не давая дышать. Оно кололо лицо, шею, обнажённую и растёртую чем-то жгучим грудь. Зорька открыл глаза — вокруг была непроглядная темнота, густо пахло воском, деревом, чем-то приторно-сладким.
— Темно! Душно! — стоило набрать побольше воздуха, чтобы крикнуть, как снова внутри будто вонзили меч. — Маманя! Мама!
Острый приступ кашля скрутил и вывернул наизнанку. Мальчишка кричал от боли и плакал от страха, захлёбываясь судорожным кашлем. Неожиданно темнота растеклась в стороны, тяжёлое и колючее шерстяное одеяло сползло до пояса, и Зорька невольно зажмурился от яркого света свечи, потянулся, разминая затёкшую шею, и вдруг охнул: стоило двинуться с места, как боль прожгла всё внутри от сердца. Он тихонько взвыл, с трудом перевернулся на бок и увидел склонившуюся над ним высокую тёмную фигуру. В лунном свете одежда её казалась недвижными чёрными крыльями, отблески падали на короткую окладистую бороду, отчего та слегка серебрилась. «Смерть за грехи мои», — вдруг мелькнуло в голове у Зорьки.
Тёмная фигура, очевидно, заметив, что он проснулся, шевельнулась, сделала движение к нему. Парнишка испуганно вскрикнул, рванулся в сторону, пребольно ударившись локтем о край лавки, сжался и зажмурился. Но ничего не происходило, земля перед ним не разверзлась, Перунова молния не ударила. Всё ещё дрожа от страха, Зорька приоткрыл один глаз.
— Проснулся, отрок? — вдруг послышался густой бархатистый голос. Мальчик побледнел, с трудом пошевелился, меняя положение, но ответить не смог и лишь тихо застонал от невозможности сказать что-то более ясное. Монах опустился с ним рядом и участливо заглянул в лицо. Глаза у него было светло-голубые — даже в темноте видать, взгляд добрый и будто встревоженный. Монах был не стар ещё, но взор его казался умудрённым прожитыми летами.
— Ну-ну, не шевелись, нельзя тебе, — промолвил он негромко и почти ласково. — Чего кричишь? Испугался нето?
Зорька постыдился своего глупого детского страха, но ничего с этим поделать не мог. Когда спал, было легче, а вот когда лежал или сидел, глядя в темноту, в ней чудились такие страшные картины, что не дай Бог увидать никому. Мать для него всегда оставляла на ночь лучину посреди горницы, а сестрёнкам так было даже проще засыпать: они все спали вместе, прижавшись друг к дружке, потому что так теплее и не особенно страшно. Девчонки-то, Беляна и Даринка, совсем маленькие…
Подумав о доме, о матери и сестрёнках, Зорька снова забылся. Сквозь сон он слышал, как инок вполголоса читает молитву Богородице о жизни и здравии, но не мог разобрать слов, да и не старался. Открыл глаза только ещё раз, когда к губам поднесли глиняную плошку со свежим молоком. От тёплого питья, едва уловимого потрескивания свечного фитилька и густого, приятного аромата воска и ладана Зорька совсем разомлел и заснул впервые без мыслей о страхе и боли.
Несколько дней минуло как в бреду. Ему стало хуже. Он изредка приходил в себя, только чтобы попить или подняться ненадолго: сам не мог даже встать, и инок, что ходил за ним первые дни, поддерживал его под руки. Мальчика то и дело лихорадило, бросало то в жар, то в холод, слышались чьи-то голоса, тех людей, которых рядом не было. Ночами он метался по постели, устроенной на широкой лавке, звал мать. Инок, приютивший его, лишь горестно вздыхал, кропил больного святой водой и не оставлял своих забот о нём. Братия позволила ему оставаться возле расхворавшегося мальчишки, и он даже не возвращался в свою келью, перенёс скудные пожитки в ту, что отвели для мальчика, да там же и спал, и молился.
Только через седмицу Зорьке полегчало. Жар спал, лихорадка оставила его, однако он совсем ослабел и осунулся: и раньше был худым для своих лет, а теперь и вовсе стал словно тень. Разговоры и молитвы не занимали его. Почти всё время он лежал, зарывшись в колючее шерстяное одеяло, которое так напугало его в первый день, и отвернувшись носом к стене. От еды не отказывался, но ел вяло и совсем немного: куска пресной просфоры и плошки воды или молока ему хватало на весь день. На бледном и исхудавшем лице виднелись будто бы одни глаза, тёмные, почти чёрные, злые и колючие. Хотя теперь Зорька не знал, стоит ли мерить всех под одну гребёнку: одни избили, как собаку, другие спасли и выходили. Один опозорил на всю жизнь, другой защитил, рискуя собой. Как тут верить людям?..
Однако несколько дней спустя мальчику неведение порядком наскучило. Он не боялся: уже было нечего, но и не знал, что как на этот раз повернётся судьба, и поэтому наконец заговорил с чернецом, что почти всё время его болезни не отходил от него.
— Где я? — Зорька хотел спросить вслух, но голос подвёл, в горле запершило, он откашлялся. — Честной отче… Кто ты?
— Ты в Киево-Печерской обители, отрок, — монах опустился на край лавки и ласково провёл рукой по жёстким Зорькиным волосам, заметно отросшим за две минувших седмицы. — Я отец Феодосий. Немудрено, что ты меня не помнишь… Эвон как мучился.
— В обители?!
Зорька вскочил, едва не опрокинув лавку (в глазах потемнело), затравленным зверьком огляделся, метнулся в угол кельи, начал искать кольцо двери, дёргать за него, но тщетно: от волнения руки не слушались, и он дёргал его беспорядочно, оттого и не мог открыть. Он не понаслышке знал, что людей неугодных по приказу князя могут сослать в монастырь и насильно постричь в монахи за проступки. Наверняка князь Ярослав знает о его воровстве, да что там — весь Подол знает, неудивительно, что кто-то донёс… А не то с чего бы ему проснуться здесь, а не у