на ее лицо, и глаза стали прозрачно-зелеными. Со смехом она растрепала свои волосы, вскочила, сбросила с ног шлепанцы, вышла под дождь, закружилась, широко раскинув руки. Пестрый сарафанчик, волосы разом стали мокрыми, струи секли ее, вода ручьями бежала по телу, но она кружилась, шлепая босыми ногами по лужам, приминая траву и полынь. Дождевая завесь размывала, делала нечеткими очертания ее фигуры, лишь при вспышках молний Дмитрий Давыдович видел ее ясно, не различал лишь выражения запрокинутого к небу лица. Что-то колыхнулось в его груди, пошло толчками к горлу – боль ли, тоска ли. А может быть, чувство чего-то неиспытанного, но узнанного, родного.
Дождик, лей, дождик, лей
На меня и на людей,
А на милого мого
Сто ведер на одного!
Под навесом она отжала волосы, провела ладонями по груди, по бедрам, сгоняя воду. К босым ее ногам налипли травинки и листья полыни.
Молнии рубили небо, и яростные раскаты грома сотрясали землю.
Христя встала с ним рядом, оперлась локтем в его плечо, наклонилась, сказала:
– Не бойся ты меня, если я и ведьма, то молодая, потому зла во мне нету.
Лицо у нее было мокрое, казалось, она плачет.
– С чего вы взяли, что я боюсь?
– Да уж вижу. Не притворяйся…
От сарафана исходил запах полыни, сквозь сырую ткань он ощутил тепло ее тела, осторожно отодвинулся.
– Садитесь, Христина… Поговорим…
– Через забор? – усмехаясь, она села. – Не люблю я умных разговоров.
– Тебе бы учиться надо…
– Учиться всем надо, – она смотрела на него с насмешливым сожалением. – И выпить надо. Тебе-то ничего, а я застудиться могу.
Дождь то немного стихал, то хлестал с новой силой, стучал по крыше навеса. Тугие струйки воды катились с него, изгибаясь, падали на землю, выбивая в ней рядок воронок. Ему надо ехать. По раскисшей дороге не разбежишься: домой не доберешься и к полуночи. А ни плаща, ни накидки с собой не захватил. Христя, видимо, догадалась о его мыслях, сказала:
– Дождик зарядил надолго. Придется тебе ночевать…
И ушла в дом. Вскоре позвала его. Дождь заставил его поежиться, но он шел от навеса до крыльца медленным шагом, мысленно презирая себя.
Острее пахло свежим сеном. Дождевые капли стучали в стекла окон, и они отзывались негромким звоном. На стуле у разобранной кровати горела лампа без стеклины.
– Ложись тут, а я в амбаре постелюсь. – Пошла, у дверей обернулась: – Дверь-то закрючь… на всякий случай.
Он лежал в мягкой постели, вдыхал прохладный воздух, текший в приоткрытую дверь. Сквозь шум дождя слышал шлепанье босых ног Христи по лужам, звон посуды. Она, должно быть, убирала со стола. Потом все стихло. И ему вдруг захотелось вскочить с постели, заседлать Вороного и мчаться, разрывая грудью дождевую завесу, ощущая лицом холодящую свежесть воды и встречного ветра.
В темноте он не увидел ее, не услышал и ее шагов, почувствовал сдержанное дыхание и едва уловимый запах полыни.
– Слышишь, гром гремит, земля дрожит, – сказала она, кажется, не сомневаясь, что он не спит. – Темнота, страхота, – взялась за угол одеяла, – подвинься…
Потом было долгое молчание. Пришла всепобеждающая и всеочищающая усталость. Он ощущал на щеке ровное, теплое дыхание Христи, чувствовал на своей голове ее руку, тихонько перебирающую волосы, и плыл куда-то, пустой и бездумный…
– Митя…
Наверное, он все-таки задремал, потому что внутренне вздрогнул от ее голоса. Повернулся к ней, обнял за плечи, притянул к себе.
– Митя, дождь перестал. Тебе лучше уехать. Скоро станет светать.
– Пусть…
– Нельзя, чтобы люди о тебе плохо говорили.
С неохотой, через силу возвращался он к своему обычному состоянию. Она права, люди не должны видеть его. И эта ее заботливость тронула его. Он поцеловал ее и сел.
За окном было темно. Мирно, успокоенно шептал дождь. Уходить не хотелось, и не потому, что на улице было сейчас сыро и грязно. Он уйдет, и все вот это может уже никогда не повториться. А ведь к этому, пусть не совсем осознанно, но он шел сам. И должен уйти…
– Я не хочу, – вслух сказал он.
И она вновь удивила его своей догадливостью:
– Так надо… А ничего, будешь заворачивать.
– Вором прокрадываться? – усмехнулся он.
– Соколиком подлетать, – ласково поправила она.
– Брось! Все это не для меня.
– Не сердись… Ты же знаешь, люди не все понимают.
– А что тут понимать? Вот останусь и пусть говорят, что хотят. Я за все привык расплачиваться сам. И платить без скидок.
– Отчаянный! – За окнами чуть отбелило, и он видел ее мерцающие глаза. – А какую цену ты мне положишь?
В ласковом голосе ее послышалась та вкрадчивость, за которой, он почувствовал, копится что-то враждебное ему.
– Я не о том, Христина…
– И о том! Но не изводи себя. Со мной ты расплатился. – Она сбросила одеяло, бесстыдно вздернула к груди рубашку, похлопала себя по животу: – Если тут что-то осталось, я твоим должником буду.
Она вышибла из него остатки благодатной дремотности. Что она сказала? Разве может быть такое? Может… И что тогда? И не тогда… Сейчас должен ответить себе, кто ты есть – человек или сукин сын? Торопливо нашарил на стуле папиросы, закурил. А в чем, собственно, дело? В сущности, все решилось само собой. Неожиданно, внезапно – так что?
– Христина, я сейчас не поеду. Днем… Вместе с тобой поедем.
– Я там ничего не забыла.
– Я хочу сказать, что с сегодняшнего дня мы – муж и жена…
Она живо повернулась, привстала на локте, вглядываясь в его лицо блестящими глазами, упала ничком на подушку. Плечи ее вздрогнули, затряслись.
– Не надо, Христя, – он протянул к ней руку, провел ладонью по лицу – оно было сухое. – Все будет хорошо.
Христина вскочила, свесила на пол ноги, переломилась от неудержимого смеха.
– Ну, отмочил! – Разогнулась, стукнула его кулаком по спине: – Дурошлеп ты, Митька! – Разом оборвала смех, нежно прильнула к нему: – Спасибо за доброе слово. Только для чего тебе такая жена? Что я у тебя делать буду? Мух гонять? Баба я, Митя, доля моя в земле, в навозе возиться, детей рожать, на ноги ставить.
– Молчи! – сказал он. – Глупостей твоих наслушался. Хватит. Как сказал, так и будет.
XVIII
Все лето Панкратка работал в колхозе, сначала на сенокосе, потом прицепщиком в бригаде матери. На сенокосе и ему, и Андрюхе Манзыреву доверили конные грабли. Славная работа! Сопит лошадка, тянет грабли с большими железными колесами – шевелись, милая, перебирай ногами. Сидишь на сиденье – тарелке жесткой, за спиной позванивают изогнутые луком зубья, подхватывая