Гроза разразилась, когда она стреножила лошадку и привязала брезент к повозке. Промокнув до нитки, забралась под него, тревожась, что так и не распрягла лошадь. Дождь стоял стеной. Она сосредоточилась на том, чтобы успокоить лошадку, глаза в глаза, почувствовала в мыслях ее намокшие ресницы, принялась поглаживать ритмичной фразой, убаюкивать. Лошадь стояла на месте, дождь лил. Капли стучали по брезенту, будто в него швыряли гальку. Дервла опустилась на четвереньки, выгнула спину и приподняла брезент, чтобы слить набежавшую воду. Она хлестнула о землю посреди стука дождевых капель. Рев ветра раскачал Дервлу, перерос в вой, она вдруг оказалась рядом с ушедшими – с умирающей матерью, мертворожденными младенцами, которых принимала в полумраке бревенчатых хижин, с младенцами, родившимися живыми, которые, выкрикнув материнское горе, сразу же умирали. Исчезали. Души, подобно странникам, призванные в матку, а потом вдруг отправленные блуждать в неведомых краях. Некоторых, когда бедные матери просили, Дервла возвращала – травами, настоями, размолотой корой: всем, что не дает душе переместиться за грань. Да и собственная ее душа пыталась их удержать, путь-то туда мучительный. Столько криков похищенных, использованных, взыскующих, отвергнутых бились теперь об нее, выли голосом нынешнего ветра и дождя, в потоках воды, которые секли ее и раскачивали.
Град швырялся льдинками, колючими, как дробленый камень. Она угнездилась глубже, в канувшие запахи и ароматы, пальмовые ветви и морской ветер. Живые дубы, порождения птиц и ветра. Плоская равнина в солнечных пятнах. Мох колышется, вздрагивает, приподнимается. Она умела толочь коренья и травы в деревянной ступке, подаренной матерью, крошить семена и листья пестиком, скругленным руками женщин. Один отвар усмирял болезни крови, другой отшелушивал кожу, чтобы прогнать сыпь, он же затягивал раны. Она вызнала суть камней, которые мама держала в мешочке из шкуры оленихи, называя их ольстерскими рунами, носила под грудью.
•••
Неделю назад она перемешала гладкие круглые камешки в ступке и перекинула в живой мох. Голову покалечил, поведали ей камни. Она поставила кипятиться лопух и подлесник, в полночь, у себя на прогалине. Глаза покалечил, поведали корни, овевая паром ее лоб. Отвар получился ароматный, сахаристый, но глаза у Дервлы полыхали огнем. Над ним колыхались драные простыни. Позвать ее он не мог. Ее за него звали другие. Она переправила свои запасы к Элизе, сложила провиант на дорогу. Собаки ее сами добывали себе еду и выли по ночам, отгоняя чужаков от ее жилища.
А если окажется, что такой риск – и впустую? Элиза держала КонаЛи на руках, будто придавая веса своим словам. Это небезопасно…
Дервла лишь качнула головой. За линии юнионистов я соваться не стану.
Нет никаких линий! Даже там, внизу. Одни тут, другие там, вперемешку.
Неважно, если придерживаться дороги к северу и к востоку. Там всё под контролем федералов. Я ворочусь до снега, даже если придется пробыть с ним несколько недель, подлечить перед дорогой. Элиза, услышь меня и веди хозяйство пока…
Элиза опустила ребенка и взяла руки Дервлы в свои. Я знаю, он бы велел тебе никуда не ездить, потому что рискованно оставлять нас одних. Но только… если ты его отыщешь и он умрет, расскажи ему про КонаЛи и про меня…
Да, Родненькая, если я его отыщу. Но ты знай: смерть его видит и отворачивается.
•••
И вот Дервла задремала под рокот грозы, и вспомнились ей слова. В прерывистых снах явились ей грифы здешних гор, что парят над умирающей добычей, и раскидали их всех от нее прочь. Она призвала морских птиц с заболоченных отмелей, рядом с которыми жила девчонкой: длинноногого аиста, ибиса, цаплю. Запах моря и соли принесли они на крыльях. Она увидела крачек, ржанок, стрекоз, рядами и вразнобой летавших над песком, где рисовые поля подступали к самой отмели, а мать ее искала среди папоротников целебные растения и птичьи яйца. От заболоченной низменности исходил теневой запах, будто свежее молоко сдобрили трухлявым деревом и морской водой, запах гнилостный, тухлый – так пахнут желтки яиц, которые разбили чайки. Здесь, в горах, над лесом и голыми валунами хлестал, очищая их, благодатный дождь. Зимой снег и стужа останавливали распад. Не было здесь комаров – переносчиков болезней, лихоманки и малярии. Реки и водопады вскипали в пору таяния снега. Повсюду ручейки, настолько студеные и чистые, что начинало ломить зубы. Талая вода с ледников мчалась вниз по хребту, а Дервла видела во сне КонаЛи. Девчушка на коленях у лесного ручейка – маленькой он знаком с рождения, – по которому плывет бесконечная флотилия скукоженных листьев, они ныряют, кружатся, уходят под воду.
Покинули Буллтаун двадцать шестого… взяли Уэстон около пяти пополудни… захватили Кредитный банк, средства в размере 5287,85 доллара переданы в пользование правительству Конфедерации… Шестьдесят миль продвигались по вьючной тропе. В горах мои бойцы и лошади сильно страдали от скудости рационов.
В. А. УИТЧЕР,
подполковник армии Конфедеративных Штатов Америки, рапорт от 26 сентября 1864 года (Архив официальных документов, отдел культуры и истории Западной Вирджинии, серия 1, том 43)
Знай же, что в последние дни наступят времена тяжкие.
Второе послание к Тимофею, 3:1
Элиза
ПОСЛЕДНИЕ ВРЕМЕНА
27 СЕНТЯБРЯ 1864 ГОДА
Элиза прижала дуло винтовки к перилам крыльца. После раннего заморозка листья начали желтеть, но в последнюю неделю сентября еще стояло бабье лето. Качалка на крыльце, растрепанная, с провалившимся сиденьем, пахла солнцем. Теплый воздух был неподвижен и даже влажен. Сквозь сплетение листвы Элиза посмотрела вниз со склона. Прогалины в кронах, наклоны и выступы, мелькавшие между ветками, были ее опорными точками для наблюдений за тем, кто приходит или уходит. Она издалека опознавала по походке и повадке соседей, живших в милях от нее на других кряжах, знала, как выглядят их телеги, повозки, лошади – всё это они частенько одалживали друг другу. Люди чужие и опасные двигались стремительнее, иногда в форме, иногда нет, всегда мужчины, стремительное бегство, являлись они обычно из долины на замордованных клячах, случалось, что и своим ходом. Ополченцы, привыкшие подворовывать и хорониться в чаще, наезженными дорогами на кряж не поднимались. Те, кому удавалось забраться так высоко в горы, искали себе убежища, не особо заботясь, как именно они его найдут. То были мародеры, стервятники, дезертиры, особенно из отрядов южан, существовавших под конец Войны едва ли не впроголодь. Элиза отслеживала любое движение, наблюдала за его приближением, готовая сделать предупредительный выстрел. Услышав, как эхо мечется по кряжу, соседи, разделенные долинами, присоединялись к перестрелке. Череда выстрелов означала призыв о помощи, но для этого нужно было иметь при себе винтовку и место, чтобы стрелять в небо и будить эхо. Ждать, что помощь по косогорам подоспеет быстро, не приходилось.
В конце декабря шестьдесят первого года, когда родилась КонаЛи, Дервла немного пожила с ними, однако время от времени пробиралась через снега наверх, к своей хижине. Бродяга застал Элизу одну, явился к ней на крыльцо прямо среди бела дня. Она только оправилась от родов, услышала, как он попытался открыть дверь в хижину, потом принялся трясти деревянные ставни, заложенные изнутри перекладинами от уличной стужи. Огонь в очаге взметнулся сигнальной вспышкой, когда бродяга просунул нож сквозь узкую щель между ставнями. Элиза бесшумно направила дуло винтовки на дюйм левее и выстрелила. Услышала, как пришелец скатился с крыльца, проследила через обугленную дырочку в ставне, как он с трудом вскарабкался на мула и уехал прочь. Дырочку она заткнула клоком шерсти – Дервла, как вернется, законопатит понадежнее.
