головой, с глазами, сияющими как раздуваемые угли, размахивая широкими рукавами, слал проклятья торопящимся к берегу лодкам, полным людей, объятых малодушием. 
…впряжённые в незримые небесные оглобли, казацкие ангелы тянули на посеревших крылах воровской караван домой – за тридевять земель, в злые казацкие земли.
 X
 …Абидка, походя, пнул в яму селёдочный хвост.
 – Абид! Озь магарана кит! (Абид! Ступай к себе в подземелье! – тат.) – закричали на него стражники при зинданах. – Сирине бекчилик эт! Этмез исень – Дамат ага сенинь ичинден бутюн ичеклерни силькитип чыкарыр! (Сторожи, кого сторожишь! А то дядя Дамат вытрясет из тебя всю требуху! – тат.)
 Никому не ответив, Абид ушёл в сторону конюшен.
 – …спаси Бог тебя, душа чалматая… Рабби сени хорусын… – сказал, с трудом разлепив губы, Степан.
 Язык еле слушался, отяжелев.
 Бережно, как хрустальный, поднял хвост с земли. Ласково подул на прилипший песок.
 – Рыба белуга… не для всякого друга… – пояснил сам себе. – …дело такое.
 На хвосте остался ляпок тёмного мясца.
 – Как соловецкая… селёдочка-то… брат Антоний… Тебя постригли, поди, уже? Вот и я пощусь, братенька. А нынче согрешу.
 Степан качнул ладонью, сгоняя сидящих на руке мух. Нехотя взлетели – и тут же, сытые, уселись на него снова.
 …на дне ямы его неустанно копошились мушиные стаи: питались дохлыми полозами.
 Ослабшая гадюка, сбившись в жалкий глубочек, дремала.
 Тут же тосковали два потерявшихся лягушонка.
 Степан приблизился лицом к селёдочному хвосту, вдыхая его запах.
 Соль, море…
 Одними губами потянул малый селёдочный кусочек к себе.
 Вся его плоть разом откликнулась.
 По ожившему и наполнившемуся слюною рту он, зажмурившись, катал, чуть сдавливая, ту малость – с полноготка ломтик, – пока тот не стёрся, не стаял.
 Облизался – на губах остались песчинки.
 Крохотными кусочками начал откусывать и жевать передними зубами то рыбьи позвонки, то сам хрусткий хвост.
 Ласковый трепет щекотался в сердце.
 …скоро и то угощенье закончилось.
 Оглядел свою яму: не упало ль с неба ещё чего.
 …было слышно, как задувает вязкий осенний ветер, упираясь в широкие тюремные ворота.
 Взвилась над ямой пыль и посыпалась яичная скорлупа, где-то даже с остатком белка.
 Степан, ползая меж дохлых полозов на четвереньках, собрал всё в ладонь.
 Гадюка проснулась, зашевелилась.
 – Спи, спи, детонька, – сказал.
 …глядел на скорлупки, словно ему отсы́пали жемчуга.
 Клал на язык, дивясь: какой добрый нынче день.
 Тихо-тихо давил скорлупу.
  …в ночи явилась к яме беременная, в драном тряпье, баба.
 Раскачивалась на тонких ногах, кривляясь на удивленье большим и неразборчивым, похожим на козье вымя, лицом.
 Била по голому обвислому животу, как по бубну.
 Руки её казались исхудалыми и непотребно длинными, будто бы с двумя локтями каждая.
 Порой по-молодому, как девка в холодной воде, взвизгивала.
 Кожа на животе была словно старая холстина – в истлевших нитях, не то жилах.
 Сквозь кожу светился синий, как окованок, плод.
 Стала приплясывать. Бесстыже приседала – и тут же, по-жабьему, вспрыгивала.
 Младенец бился во все стороны, цепляясь за пуповину.
 Баба разгоняла себя, задыхалась, а стражи всё не было.
 Младенец выглядывал сквозь прорехи живота глазом кошака с горящего древа. Рожица его была в осклизлой крови. На губах пузырилось, лопалось. С подбородка сопливо отекало.
 …очнулся, истошно кашляя.
 Дрожа ногами, снова напугал гадюку: та ожила, раскрыла мелкую пасть.
 Взлетели потревоженные мухи.
 – Умру… дело заобыклое… – сказал Степан, громко сморкаясь.
 Протёр кулаками глаза.
 Сплюнул азовскую пыль.
 Над ямой торчал, как гвоздём прибитый, бесноватый месяц.
 – Мной беременна… смерть-то… – пояснил Степан.
  – Азов, поганый город, лишай на донском глазу, каменный мухомор, волдырь замшелый, булыжная жаба, чёртов нетопырь! – ругался шёпотом Степан.
 К Азову текли все облака с московской стороны. В Азов бились, теряя разбег, московские ветры. Вся идущая по течению рыба заплывала к Азову в пасть.
 На шее казацкой висел тот город камнем. Стоящий враскоряку, как эмин, над казацкой волей, дожёвывал ещё одного казака.
 – Чёртовы бояре! – зарыдал Степан бесслёзно. – Чтоб зенки ваши скучные склевали вороны! Когда вы б приняли под власть московскую Азов – я б и не догнивал тут! Кто ж вам присоветовал такое, сквалыжные души?
 Степан огляделся, ища ответа.
 На стенах, длинные, как коровьи глисты, налипли, заснув, сороконожки.
 – А не сам ли?! – прошептал Степан. – Не тот ли, что с трона глядит и в небеси, и вглыбь земли? И на все четыре стороны зрит, как козодой?.. Во все зрит, да не углядел, как в позорной яме православная душа дотлевает?..
 …в смачных Степановых плевках виднелись так и не прожёванные скорлупки.
 На мёртвых полозах копошились опарыши; им предстояло сожрать и Степана.
 Взгляд его поплыл, поплыл. Пыльные, текли, царапая веки, слёзы. В самые глаза лезли, залипая во влаге, мухи.
 Прятал расплывшееся своё, как талая льдина, лицо в смрадную, колтуном стоящую рубаху.
 Открыл под рубахой глаза. Отморгал натёкшее с ресниц.
 Не в силах разглядеть, нюхал свой живот, чёрную дырку пупа.
 …ошарашенно подумал: за свой пуп он был когда-то привязан к матери. Висел на ней, как на ветке.
 Надорвался, как яблоко. Упал сюда, в самую могилу.
 XI
 Середина января была – как всегда на Дону: ледяная.
 А все ходили нараспашку, а то и без шапок, алогубые, с хмельными очами.
 В Черкасске словно бы творилась всевеликая русская свадьба.
 Не было ни одного куреня, где б не пили, не плясали, не ели с общих корыт всякое варево.
 Ходили из гостей в гости. Все были друг другу радые, как вчера породнились.
 Пушки ежеутренне грохотали, хотя никаких караванов со стен не видели.
 Колокол тоже не щадили – нет-нет, да начинал звонить, будто сам по себе. Глянь, а у церкви уже хохлачи пляшут, лобызают попа, поят дьячка.
 С того дня, как забрали Азов, Черкасск подобного не видел. Но тогда радость шла в одной упряжке с горем – а здесь радость явилась одна, и у всякого было на душе медово.
 …в те светлые, снежистые январские дни донцы получили весть: Войско Запорожское и украинные, Малой Руси, города, порешив на Раде Переяславской, ушли под руку московскую и стали Русью.
 Великая Русь объяла Малую, и Малая стала Великой.
 – Празднуем, казаки-атаманы, разом три праздника, – провозглашал в своём курене атаман Наум Шелудяк, держа в руках круговую чашу. – Православное торжество и высвобождение русского, литвой униженного братства из пут униатских, – праздник первый. Великая воля казачья – второй праздник. И слава русского царя – третий, заглавный. Превелик царь наш, как Грозный Иван и как Креститель Владимир. Такому царю к ногам следовало бы нам, казакам, Царьград принесть. Оттого что царь наш – всем царям