Вот подлинная причина для выбора этой темы. Спирос Симитис познакомил меня с государственно-правовыми контроверзами времен Веймарской республики, с их сомнительными, но притом крайне внушительными отголосками в наши дни. Еще один комплекс материалов по вопросам общественного мнения примыкал к radio research Пауля Лазарсфельда и, таким образом, – к широкой сфере исследований по массовой коммуникации. Помимо этого, эмигранты в США, причем именно немецкие, вникали в тему американской массовой культуры, для них все еще малознакомой (Адорно в этом отношении не был одинок); такая критика культуры, по своему охвату очень широкая, осветила еще одну сторону в формировании общественного мнения и коснулась той публичной сферы, в которой господствуют средства массовой информации. В своей книге я так организовал библиографический список, чтобы подразделить эти различные типы источников, сведенные в основном тексте. Сейчас мне кажется, что успех этой книги был обусловлен ее понятийно-образующим потенциалом. Если точнее: мне удалось исторически подкрепить само структурное представление о публичной сфере и разложить все ветвящиеся функции этой сферы на их составные части; ранее в социологии просто не было обобщающего понятия, которое можно было бы в этом смысле употреблять.
Недавно, более чем через шестьдесят лет, Вы вновь обратились к этой теме, а если конкретнее, то Вас заинтересовала обновленная структурная трансформация политической публичной сферы в условиях сетевой коммуникации, по большей части дерегулированной. Мы обратили внимание, что Вы воспринимаете подобную эволюцию не просто как информированный участник этой новой публичной сферы – медийной, но и как собеседник, открытый к познанию, вдохновленный молодыми коллегами и, несмотря на профессиональный и поколенческий разрыв, готовый ко взаимообмену идеями.
Стоит признать, что в этой небольшой книжке[20] я многое паразитическим образом почерпнул из работ моих более молодых коллег и воспользовался предлогом, чтобы опять по полочкам разложить нормативное содержание той теории дискурса в правовых государствах и демократиях, которую я ранее разработал в «Фактичности и значимости». Эти очерки я объединил по инициативе издателя, а направлены они – в свете моей политической теории, разрабатываемой уже несколько десятилетий, – к выяснению тех изменений публичной сферы и тех для нее опасностей, которые возникают в ходе распространения новых медиа. Впрочем, учитывая свой возраст, я убежден, что у настоящих digital natives [цифровых аборигенов] есть более точное представление обо всем этом, чем у меня.
И все-таки: что подвигло Вас опять окунуться в эту тему – едва ли не самую, если угодно, старую в Вашей академической карьере? Какие у Вас по этому поводу опасения?
Даже безо всякой цифровизации я уже давно наблюдаю в США тенденции к распаду публичной сферы: проявляются они среди прочего в том, что публичная коммуникация, направленная на вовлечение всех граждан, теперь уже никак не затрагивает целые – достаточно широкие – слои населения. Они настолько отрезаны от этой сферы, что вообще не способны уже ни распознать, ни объяснить свои собственные интересы в свете партийной конкуренции и официально провозглашаемых политических намерений. В 2009 году я провел в США несколько месяцев, и тогда окончательно понял эту проблему – в связи с полупровальной обамовской реформой здравоохранения. О том, как публичную сферу систематически отравляют «альтернативными фактами», я даже и говорить не хочу. Еще в 2006 году я исследовал, в контексте науки о коммуникации, вопрос о том, можно ли вообще в демократическом волеобразовании по-прежнему усматривать эпистемическое измерение[21]. В США, из‑за массовой приватизации медийных систем, эти тренды просто зашли несколько дальше, чем в других странах. Я долгое время участливо наблюдаю за медийным ландшафтом в Германии, и если мое впечатление верно, то наша пресса, ежедневная и еженедельная, под влиянием цифровизации тоже существенно изменилась в последние десять–двадцать лет. Газетные редакции вошли в зависимость от социальных медиа, в которых им тоже хочется быть заметными. Даже надрегиональные газеты, еженедельные и ежедневные, склоняются к «воскресным выпускам». Политические и литературные разделы все больше превращаются в нечто размытое и безликое – а ведь по ним измеряется интеллектуальный уровень всей газеты; объясняется это хорошо известными экономическими причинами: главная проблема здесь заключается в том, что из‑за цифровой конкуренции у газетных изданий резко упал доход от рекламы. Впрочем, даже без этих экономических ограничений редакционная журналистика, как представляется, стремительно идет к профессиональной деградации. Старые издания подстраиваются под невнимательного и субъективного потребителя новых медиа, плохо информированного и привыкшего на все реагировать эмоционально; довольно удивительная конформность. Распад политической публичной сферы особенно очевиден стал, конечно, в США при Трампе. Но те же тенденции развиваются и в Европе, в том числе и в таких странах, как Германия, Франция или Испания, где политическая коммуникация (благодаря в том числе открытому вещанию) все еще функционирует более или менее сносно – при нормальных обстоятельствах, во всяком случае.
Вернемся к вехам на Вашем интеллектуальном пути. В Гейдельберге Вы провели почти три года (с 1961 по 1964), а потом не раз говорили, что обрели в это время не только философское вдохновение, но и целый ряд знакомств, приятных и плодотворных. Не могли бы Вы описать этот период немного подробнее?
Приглашение в Гейдельберг было совершенно неожиданным – первым делом оно отозвалось у меня воспалением легких – и фактически вернуло меня к философии; на тот момент мы с Уте обрадовались в первую очередь разрешению наших финансовых затруднений и профессиональных зависимостей. Скажу, с вашего позволения, пару слов об этих личных обстоятельствах. Уте – а она в то время была асессором – в новых обстоятельствах могла не торопиться и не приступать сразу к преподаванию, а посидеть сначала с нашими двумя тогда еще маленькими детьми. В Гейдельберге нас ждал целый новый мир: во-первых, жизнь в старом университетском городе в те времена удивительным образом считалась еще очень статусной, а сам бытовой уклад, как мы вскоре убедились, был там в высшей степени буржуазным и необременительным; во-вторых, в Гейдельберге у нас легко и непринужденно сложился широкий круг общения, далеко выходящий за пределы чисто академических знакомств, – особую роль тут сыграли встречи в башне у Герта Калова на Неккаре. Из соседей по Хандшусхайму мы подружились с Марией Маркс и Гельмутом Краухом; дружба была по-настоящему семейной – наши дети, а они были примерно одного возраста, тоже между собой сблизились. Мы стали теснее общаться с Митчерлихами; не менее благосклонно нас принимали у Левитов и Гадамеров. Кете Гадамер тоже смотрела на нас с любопытством: а личностью она была весьма примечательной, и, кстати, я уже был с ней знаком по переписке благодаря моим публикациям в «Philosophische Rundschau». Имел место, конечно, и определенный скептицизм по поводу моего академического происхождения, связанного с франкфуртским Институтом. По большей части, как мне кажется, нас без особых условий и оговорок приняли в университетскую среду именно благодаря Уте; наконец-то, не обременяясь лишними заботами, мы смогли побыть молодыми.
Что же касается меня, то я оказался абсолютно не готов к тем вызовам, которые влекло за собой преподавание философии – предмета,
