стала царской монополией» (ею она остается и в эпохи Среднего и Нового царства) [654]. Развитие торговли и «зарождение торгово-ремесленных городов» ведет к восстановлению единства страны после I Переходного периода; рост торговли приводит к сверхэксплуатации ремесленников накануне «социального переворота» [655]. В I тыс. до н. э. на древнем Востоке «вырастает крупный торговый капитал», благодаря чему «стало легко возможным объединение всех древневосточных государств в одно целое»: эту цель якобы преследуют войны Шешонка I в Х в. до н. э., а царь XXVI династии Амасис, завязывавший контакты с греками, считается «представителем зажиточных городских кругов». Наконец, именно эти круги приветствуют завоевание Александра, в лице которого «появилась, наконец, та сила, к<ото>рая объединила рынки Греции и Е<гипта> в один рынок мирового значения» [656].
В этих суждениях фактор торговли в истории Египта необычайно переоценен даже для ситуации I тыс. до н. э.: научная трезвость не изменила Струве разве в том, что он все же не связал с этим фактором экспансию Египта в эпоху Нового царства. При этом если оценка Александра как создателя мирового рынка согласуется с местом, отведенным эллинизму в «циклистской» схеме (не только Мейером, но и Ростовцевым), то тезис о связи египетских царей III–II тыс. до н. э. с торговлей к этому «первоисточнику» явно несводим. Между тем теория, приписывавшая монарху феодального государства союз с «торговым капиталом» и даже роль выразителя его интересов и «главного купца», в советской историографии 1920-х – начала 1930-х гг. не просто существовала, но и была одной из самых влиятельных: это концепция русской истории М. Н. Покровского [657]. Как нам представляется, именно она могла послужить Струве «моделью» для его оценки фактора торговли в древнем Египте – разумеется, чтобы «актуализировать» картину его феодального общества. Казалось бы, ничто не могло бы быть дальше от научной корректности, чем подобная манипуляция; однако Струве вообще мало стесняется, наращивая «концептуальную злободневность» своей статьи в БСЭ.
Похоже, что последний «рефлекс» феодальной концепции обнаруживается в статье В. В. Струве «Плебеи и илоты», написанной уже с позиций признания рабовладения единой для всех древних обществ формацией [658]. Пытаясь показать при помощи лингвистических интерпретаций Марра (статья написана для сборника в его честь), что в основе социального различия между римским populus и плебеями, как и между спартиатами и илотами, лежит различие этническое [659], Струве выделяет особую форму крепостничества, возникающую вследствие завоевания одной общности другой. Эта форма предшествует рабовладению, однако Струве обороняется от возможного упрека в «циклизме» разъяснением, что она гораздо более примитивна, формируясь, по сути дела, на основе еще доклассового общества; «истинный» средневековый феодализм возникает на иной, более сложной основе и является прогрессивной формой по отношению как к рабовладению, так и к примитивному крепостничеству [660]. В дальнейшем Струве все же не возвращался к этому построению, зато неотъемлемой частью его концепции рабовладельческого общества на древнем Востоке стало представление о том, что оно вырастает непосредственно из первобытности и в силу этого наследует ряд ее черт [661].
Подводя итоги нашим наблюдениям над работами и выступлениями В. В. Струве, в которых отразилось восприятие обществ древнего Востока как феодальных, можно сказать, что они относятся к трем разным этапам его творчества. В 1910-е гг., в самом начале своего научного пути, Струве прибегал к понятиям «феодальной концепции», уточняя и дополняя на основе своих египтологических знаний представления об обществе птолемеевского Египта, которые уже сложились в историографии (в частности, в исследованиях М. И. Ростовцева); при этом он полностью оставался в рамках дореволюционной академической науки. В работах 1920-х гг. он опять же прибегает к этим понятиям, обосновывая построения, которые так или иначе откликаются на «повестку» гуманитарных исследований послереволюционного времени, в частности, выявляют роль классового самосознания и классовой борьбы на древнем Востоке (здесь значимое место занимает гипотеза Струве о «социальной революции» в Египте Среднего царства) или затрагивают проблематику «яфетической теории». «Феодальная концепция» как таковая в этих работах играет скорее вспомогательную роль: Струве не сомневается в ее истинности и просто использует ее понятия при формулировке иных, более «злободневных» его идей. При этом их обоснование все же не является для него главной исследовательской задачей: ее в 1920-е гг. Струве явно видит в разработке классических египтологических проблем [662]. Ситуация начала 1930-х гг., когда Струве напрямую включается в социологические дискуссии и вынужден сформулировать свою позицию по специфике древневосточного общества, оказывается для него совершенно новой: позднее он прямо говорил, что лишь на этом этапе и под влиянием своих учеников знакомится с основными положениями марксистской теории [663]. Среди рассмотренных нами высказываний Струве 1930-х гг. наиболее ответственно выглядит его выступление в дискуссии об «азиатском способе производства»: в нем, независимо от содержащихся в нем цитат классиков марксизма и формулировки итогового вывода, ученый вполне серьезно показал, что социальные отношения на древнем Востоке отличны от феодализма в обычном (очевидным образом, подсказанном примерами Европы и России) смысле этого термина. Данный момент остался непроговорен до конца, да и его «проговаривание» явно разошлось бы с идеологическими задачами работ, которые Струве писал с этого времени; однако можно предположить, что «для себя» он достаточно твердо разделил задачи собственно описания древних обществ и его «категоризации». В первом он во многом продолжал следовать фактическому материалу трудов, по его собственным словам, известных ему «чуть ли не с гимназической скамьи» [664], разумеется, дополняя его новыми данными (прежде всего, материалом хозяйственных документов III династии Ура, ключевым для его «рабовладельческой концепции»). Что касается «категоризации» своих наблюдений, в ней, как мы видели, Струве проявил немалые гибкость и искусность, не просто следуя за колебаниями официозной позиции, но, похоже, стремясь обезопасить себя на самую неопределенную перспективу: отмеченная нами вариативность выводов, которые можно было бы сделать на материале его выступления 1931 г., все же вряд ли случайна [665]. В своей статье в БСЭ Струве, по сути дела, следовал своему приему 1920-х гг. – не обосновывать «феодальную концепцию», а использовать ее понятия при наращивании в своих построениях идеологически значимых мотивов. Отказ же от термина «феодализм» явно не был для него большой жертвой, чего нельзя сказать о фактическом содержании обозначаемой им концепции: как мы видели, именно его без особых потерь ученый вкладывает в понятие «азиатского способа производства», а затем старается выкроить некое место для «крепостничества» в древности даже в рамках «рабовладельческой концепции».
10. В.В. Струве и Государственная академия истории материальной культуры в 1932–1933 гг. (по материалам рукописного отдела научного архива ИИМК РАН)[666]
Можно сказать, что концепция советской историографии о рабовладельческой природе всех древних обществ в ее первоначальном «изводе» 1930 –