Наконец, в руках колониальных протагонистов, многие из которых были выдающимися личностями, поддерживаемыми влиятельными лоббистскими группировками, борьба за «сердца и умы» становилась одновременно и упражнением по связям с общественностью и готовым решением, предназначенным для того, чтобы представить империализм как форму социального контроля, не требующую особых усилий и не сопряженную с риском, тем, кто опасался, что затраты окажутся слишком высокими. «Малые» войны предлагались как беспроигрышная для всех сторон формула, которая одновременно распространяла влияние отечества и приносила пользу местному населению, которое приветствовало бы вторжение как освобождение. Целью таких солдат было обеспечить себе статус и влияние в своих военных организациях, а также оградить себя от назойливости и критики их методов со стороны гражданских политиков, которых они глубоко возмущали, и которые были готовы всадить нож в спину.
Масштабы, продолжительность и жестокость, характерные для войн на Кубе, в Южной Африке, на Филиппинах и в немецких колониях на рубеже веков, а также общественное беспокойство по поводу стремления империалистов рискнуть крупной войной, чтобы поглотить в состав империи отдаленные, приносящие мало дохода регионы, породили оппозицию внутри страны. Хотя эта оппозиция была слишком незначительной, неорганизованной и запоздалой, чтобы им помешать, она приводила к тому самому общественному контролю, которого империалисты стремились избежать. Кроме того, начало в 1914 году Великой войны, этой долгожданной социал-дарвинистской битвы народов, подтвердило центральную роль традиционных боевых действий и, казалось, отодвинуло «малые» войны на периферию военного профессионализма. Но хотя их и затмил грандиозный европейский пожар, «малые» войны отказались исчезать полностью. Напротив, они были поддержаны новым набором героических актеров, действовавших на имперских окраинах Великой войны, перенесших их в межвоенные годы.
3. Пароксизмы имперского могущества в тени Великой войны
Если поражение французов при Седане дискредитировало «малые» войны в качестве организационного принципа для европейских армий после 1870 года, то сражения при Вердене и Сомме в 1916 году поставили под сомнение саму полезность обычной, традиционной войны в качестве продолжения политики иными средствами, заставив военных теоретиков искать альтернативы индустриализированному истощению траншейных боев в эпоху тотальной войны. На пересечении предупреждений Лиотэ о бюрократизации обычной войны, предоставлявшей мало возможностей для индивидуальной самореализации через героические поступки, и неактуальности в век машинной войны таких личных качеств, как стойкость, доблесть и дисциплина, возникло постмодернистское недомогание. В неослабевающей механизации бойни, в качестве столь необходимых героев, олицетворявших солдатские ценности, и в качестве фигур, способных вернуть решение о ведении войны как хозяина машины, а не ее слуги, выделялись только асы истребительной авиации, командиры подводных лодок, штурмовики и… солдаты «малых» войн. В этих условиях старое вино «малой» войны, если не в новых бутылках, то хотя бы с обновленными этикетками, вновь обрело свою привлекательность. Общественное воображение, нуждавшееся в укреплении перед лицом стратегической двусмысленности и растущего внутреннего самопожертвования, захватили кампания преследования британцами в Восточной Африке Пауля фон Лёттов-Форбека, и предполагаемое разрушение Османской империи ватагой бедуинов под командованием Т.Э. Лоуренса. Такие разные теоретики, как Бэзил Лиддел-Гарт и Мао Цзэдун, предложили повстанческое движение в качестве стратегии достижения «победы без боя»; таким образом, повстанчество и противоповстанчество могли легитимизировать себя в качестве сунь-цзыанской замены традиционного стремления к «решающей битве» Жомини. [1]
В эпоху постмодернизма романтизм повстанческого движения обрел небольшую, но верную поддержку среди правых, в то время как писатели «потерянного поколения», такие как Хемингуэй, подпитывали ностальгию по жизни, полной верности, товарищества, самопожертвования и чести, которую военные бюрократы, солдатчина, морализирующие интернационалисты и прочие члены общества трезвости вытравили из обычных конфликтов. [2] Имперские традиционалисты, такие как Лугард и Лиотэ, воспользовались этим BeauGeste[89], чтобы возродить идеал империи, основанной на непрямом правлении, в качестве способа сохранить традиционные общества коренных народов от разрушительного воздействия современности. Результат часто выдавался за стратегическую прозорливость, как, например, в знаменитой французской доктрине guerrerévolutionnaire[90], но насамом деле это была мифология инверсии, в которой героический партизан становится героическим белым авантюристом, живущим среди туземцев; овладевающим их менталитетом, языками и тактикой; превращающим их в эффективную военную силу и ведущим их к победе, которую они никогда не смогли бы одержать самостоятельно. Идея эта заимствована у немца Карла Мая[91], который провозгласил сопротивление коренных американцев экспансионизму белых США новой формой рыцарства.
Ни одна из этих выдумок не отражает в армии и обществе реального опыта, как военного, так и иного. Напротив, подобная романтизация солдата «малых» войн и его тайного противника часто мешала правильному пониманию того, что требуется для успеха на неумолимой арене «войны среди людей», как в тактическом, так и в политическом плане. Это еще одно наследие этоса патернализма, завещанных имперскими «малыми» войнами современному противоповстанчеству, — веры в то, что долг белого западного человека с оружием в руках состоит в том, чтобы помочь примитивным народам достичь высшей стадии цивилизации. [3] Только после того, как эти конкурирующие формы ностальгии будут отброшены, можно будет признать
