Возьми Жатку, — прошу я Чигиря, с трудом хватая ртом воздух. — Поищите ленты… я заговорю пока, вы позовёте…
— Давай я.
— Знаки ищите… куда мы пойдём без них? Иди, иди!
Чигирь снова смотрит в небо. Тени становятся всё чернее и страшнее, а лицо у него — совсем белое. Жатка держится за мой платок и вся дрожит, уши прижаты к голове.
— Мы вернёмся, — стискивает зубы Чигирь.
Он оттаскивает от меня девочку, идёт быстрым шагом, тянет её за собой, объясняя что-то на ходу.
Я могу теперь не сдерживать стон и стекаю по стволу дерева вниз. Всё вокруг кружится, по лбу катится пот, а в моей ране, кажется, заперто солнце. Сдираю с себя повязку безжалостно, морщусь и хнычу, тёмное и мокрое льётся по горячей коже. Я шепчу заговор от боли и от воспаления, для чистого разума и второго дыхания, от заразы в крови, для заживления.
Чистых тряпок у меня нет, а средства в поясной сумке только самые простые, и на рану я, кусая губы, лью чистый первач.
Светлая рубашка Чигиря мелькает среди деревьев, а жаткино платье — чуть в стороне. Они где-то там, они ищут знаки, мои верёвочки и шнурки, которые помогут нам выйти из дикого леса к тропе. Мы ушли не так далеко, и как бы лес ни путал нас, как бы ни менялся, мы найдём дорогу, мы вернёмся, и всё станет, как прежде.
Убаюканная шепотками боль сворачивается клубком и медленно засыпает. Я пережидаю ещё несколько вдохов, упираюсь руками в землю, поднимаюсь кое-как на ноги…
И тогда всё вдруг стихает.
Чёрные ветви на фоне неба кажутся трещинами. И тени тоже черны, черны и непроглядны, каждая — точно разлом в ткани бытия. Весь мир вокруг расколот ветками на части, а из черноты выскальзывают одна за другой живые серые тени.
Их морды страшны и нелепы. Их глаза горят чарованным пламенем, огнём той стороны. Она выходят из расколов и разбегаются, они кружат вокруг и выстраиваются кольцами, они замирают и кланяются, кланяются, кланяются, — верная свита своего повелителя.
На земле сами собой появляются огромные следы.
И тогда Он выходит тенью, за которой и видно мир, и не видно. Он огромен, Он велик, Он мог бы достать руками до самых звёзд. Фигуру его венчают рога, пышные, словно лес, величественные, словно государев венец, и страшные, словно самый кошмарный сон.
От Него нельзя бежать, от Него нельзя спрятаться, Ему покорны сами время и пространство. Те дороги, которыми я хожу, Он скручивает по своей воле, будто травинки. Он создатель всего сущего и навьего, Он правитель прошлого и будущего, Он Отец волхвам, и ведунам, и нечисти, и зверям, и птицам, и рекам, и горам, и силам, и, может быть, даже людям.
Я кланяюсь. Я знаю: как откупное дитя я много забрала дурного. Теперь Отец Волхвов может разорвать меня надвое, на хорошее и плохое, взвесить на ладони и оценить, чего я достойна. Что я смогла? Что я успела? И чего я теперь стою?
Я понимаю: Он видит во мне всё, и Он вправе судить меня.
Мне кажется: Он смотрит прямо мне в глаза.
Тень шагает сквозь лес бесшумно, проходя через деревья так, что на них не дрожит ни листа. Лишь на земле остаются следы, огромные следы, следы не лап и не копыт, следы не человеческие и не звериные.
Шаг, шаг, шаг, и ещё один, и другой. Тень скользит, застилая небо, тень глушит собой луну и звёзды, и сперва их нет для меня совсем, словно все они разом погасли, как задутые свечи, а затем они разгораются снова.
Я стою, склонившись. А Он, величественный, могущественный, облечённый правом карать и миловать, — проходит мимо.
Много дорог спустя
— …А я ему — хрясь! И от самого пуза и до горла распорола! Кишки — во все стороны! Жижа зелёная — и прям на меня! А он кааак захрипит, и…
Положим, что «жижа зелёная и прям на неё» — это я и так догадалась. Это было, право слово, сложно пропустить, потому что в фургон Жатка завалилась, вымазанная в упыриной крови до самых кончиков рысьих ушей. С когтей свисала требуха, по платью рассыпались тёмные пятна, а Жатка разве что не светилась от гордости.
Я погнала её на улицу, конечно. Теперь она крутится перед лесенкой и брызжет во все стороны своей радостью.
— И? — напоминаю я.
И Жатка, захлёбываясь, рассказывает мне про упыриную охоту разные другие подробности. И как они с Чигирём схоронились на погосте, прямо в уже выкопанной для покойника могилке, во влажной холодной земле, и скучали там, пока ночь не стала совсем черна. И как вдруг дрогнул дёрн, и упырь, умучивший в этой заимке уже двух девиц, вытащил из своего логова длинные когтистые лапы. Серая кожа, сползающая с плоти, гнилые жёлтые ногти, костлявая фигура, а силищи в этой твари — жуть! Так он скрёбся в окна, что местные не поскупились собрать для нас целый мешочек серебра, и из соседней деревни пригласили настойчиво, с поклонами.
Я хотела в той деревеньке задержаться, больно хорошая жила там мастерица по тканям, полотна — на загляденье. Хорошо было бы осмотреться как следует, обдумать покупки, пересчитать деньги. Попроситься за большой швейный стол, чтобы накроить и нам с Жаткой по новому платью, и Чигирю рубаху, и Сойту распашоночек, побольше сразу, на вырост…
Но не сложилось: ткань пришлось хватать не глядя, какую попало, и нестись по темени на небольшой мрачный погост. Заимка эта совсем невелика, и целый упырь для местных — страшная беда.
— Он как вылез по пояс, так я ему — хрясь! Он на меня — зырк! А я ему по башке — бум! Он как заревёт!..
Что упырь заревел, это я слышала, такое нелегко пропустить. На погост я не пошла, осталась в фургоне, но от вопля раненой нечисти даже мои заговоренные горшки и плошки подскочили и звякнули, а в заимке, должно быть, побилось немало посуды. И Сойт проснулся, расплакался.
— Кишки — во все стороны! Жижа зелёная — прям на меня! Он кааак захрипит, да и подох. Ну я его ложу в яму…
— Кладу, — поправляю я.
Книжная грамота к Жатке липнет плохо.
— Кладу, — она кривится и глаза закатывает. — Потом Чигирь ему