онемение, и Чигирь заговаривает кусок чистой ткани, поливает каким-то средством, накладывает на рану. Приподнимает меня за плечи, помогает опереться, споро перевязывает.
Мне не больно, но голова кружится, и внутри вяло плещется слабость. Я цепляюсь за него и щурюсь, пытаясь хоть что-то разглядеть в темноте. А потом говорю:
— Жатка сбежала? Надо бы…
Он прерывает меня раньше, чем я успеваю договорить, — тем, что оглушительно, до духоты целует в губы.
Несколько мгновений я просто сижу, ошарашенная. Потом ещё несколько — ищу в его дыхании колдовство, как глупая, потому что поцелуй кажется мне частью лечения.
Знала ли я, что пернатый спутник давно уже смотрит на меня, как на девушку? Ну, не так чтобы знала, но догадывалась, конечно; он и ревновал меня к кому ни попадя, и глядел по-особому, и подглядывал на реке, а я делала вид, что не замечаю…
А у Чигиря мягкие, тёплые губы. И в его прикосновениях столько всяких чувств, что я теряюсь в них, теряюсь и расслабляюсь, и в голове у меня снова шумит, только по-другому теперь, по-новому.
— Не смей, — сурово произносит Чигирь, с трудом от меня отрываясь. — Нейчутка, не смей говорить, что ты меня только как брата любишь.
Он давно мне родной. Родной и очень важный. Но мы не росли вместе, не видели друг друга детьми, нас не связывает кровь. Мы просто однажды встретились, и это во что-то выросло.
И я говорю ему правду:
— Я тебя… как семью люблю. Ты моя семья. Настоящая.
✾ ✾ ✾
Стал ли Чигирь человеком ворчать меньше, чем птицей? Ни на каплю: всё то время, что мы пробираемся через лес по следам, он придерживает меня за локоть и нудит то про мои кишки, которые непременно вывалятся из раны прямо в грязь, то про глупых девок, которым туда и дорога, то про то, что лучше бы нам возвратиться домой.
Нудит — но шагает рядом и развешивает по деревьям знаки. И я очень это ценю, на самом деле.
Иногда он подскакивает, порывается отойти куда-то в сторону, а потом будто вспоминает, что больше не птица. Я глажу пальцами его ладонь, а он крепче сжимает серебряную спицу.
Ночь черна, а следы путаны. Много здесь самых разных следов, и звериных, и совсем странных. Мы идём по цепочке капель крови — моей крови, что осталась на её когтях, — и хотя они становятся всё реже и реже, мы находим Жатку раньше, чем истончается след.
Она рыдает у корней мёртвого дерева, и её образ не дрожит больше. Не человеческая девушка, но и не лесная девка: просто лицо, перламутровая кожа, уши рыси, чёрные когти.
— Жата…
— Не подходите! — кричит она мне и выставляет вперёд руки.
Когти блестят, а девочка так бледнеет, что даже перестаёт плакать. И прячет поскорее руки, убирает их за себя.
Я знаю: она не хотела меня ранить.
— Я позвала его… — голос её срывается. — Я позвала Отца Волхвов. Пусть судит меня. Пусть меня забирааает!
— Не нужно этого…
— Я дурная теперь! Я дурная, меня не должно быть! Пусть он… пусть он…
Чигирь сжимает спицу крепче, а я глажу его по ладони. Не надо здесь смертей, ничего это не надо. Я сажусь рядом с девочкой на корточки, беру её за руку, касаюсь блестящих когтей.
— Это очень красиво, — говорю я.
Девочка смотрит на меня, как на безумную.
— Всё будет хорошо, — продолжаю я. — У тебя всё будет хорошо. Ты может стать большим, чем всё, что с тобой случилось. Чем то, что тебе дано, что в тебя вложено, что в тебе сломалось. Ты много всего можешь, понимаешь? Вот посмотри на меня!
— На вааас?
Глаза у неё огромные, а слёзы из них не льются, только стоят внутри, словно озёра.
— На меня, — я улыбаюсь. — Знаешь, кто я такая?
— Тётенька ведьма…
— Это сейчас я тётенька ведьма! А была я откупное дитя, проклятое и порочное. В моём роду придумали, что я заберу всё плохое, что у них есть, унесу в своих руках к Отцу Волхвов, а он взвесит меня на ладони, разорвёт надвое и съест. У меня до сих пор внутри всё то, что мне дали. Но я же не состою только из этого? И ты тоже вырастешь, станешь больше своего сегодняшнего горя. Это непросто, это куда сложнее, чем если бы ничего не случилось. Но у тебя ещё много всего будет. Пойдём, Жата. Пойдём.
Она так и сидит на земле у подгнившего ствола мёртвого дерева, в пыли и влажноватых палых листьях. На платье тёмные пятна от давленых ягод и грязи, на лице царапины, волосы — всё равно что гнездо. А кожа светится перламутром, звериные уши нервно стригут, поворачиваясь на каждый шорох, и чёрные когти на руках блестят лезвиями.
Чигирь вышагивает рядом по-птичьи, взад-вперёд, взад-вперёд, оглядывается нервно, посматривает на ночное небо. Я знаю, у нас мало времени, времени никогда не бывает много. Но нельзя ведь вести её силой? Не должна ведьма учить людей жить, пока они ни о чём не спрашивают; не должна ведьма причинять им добро, какого они не хотят.
Я протягиваю девочке свою ладонь, и она робко вкладывает в неё свою руку.
— Идём, — повторяю я ей и помогаю подняться. В животе больно. — Не бойся.
Все людские места засыпают на ночь, укрываются тишиной и сонным дымом, прячутся в тенях, терпеливо дожидаясь утра. А лес ночами такой же живой, как и днём. Иной, но помнящий себя, дышащий, полный звуками и волей. Шепчутся о чём-то деревья, ухает сова, скользит по ветвям хищная тень. Сочатся колдовством травы, журчит в темноте искрящийся смех лесной девы, и грань между той стороной и этой истончается, точно пузырь, и сквозь неё мерцает великая дивная сила.
Ночь чернеет. Тени становятся глубже. И пахнет иначе, и дышится иначе, и все вокруг — невидимые глазу, но ощутимые ударами сердца, — склоняются в молитве.
— Ты точно помнишь дорогу?
Чигирь нервно пожимает плечами. Деревья вокруг стоят чёрные и одинаковые, он крутится, торопится, суетится, пытаясь разглядеть на земле следы. Я задыхаюсь, в груди что-то колотится, и на смену холодному онемению в ране приходит жаркое, невыносимое.
Нужно зашептать её заново, отмерить себе капель… и я приваливаюсь к дереву, цепляюсь за кору.
— Нейчутка!
—