быть?
— Могло. Я с лекарем говорила. Тот мальчишка… Михайла Ижорский, он чудом жив остался. То ли яда не так много съел, то ли быстро на него отозвался.
— То есть?
— Лекарь мне объяснил, все по-разному чувствуют. Один, поев несвежих щец, сразу в нужник побежит, второй полночи промается, а все одно плохо ему будет, третий и не почует ничего. Разве что потом животом помается чуточку, да и забудет. Вот, Михайла оказался из первых. Которые чувствительные.
— А Фёдор мог бы и не сразу ощутить.
— Да. А как яд бы в кровь всосался, его б ничего и не спасло.
— Надо будет наградить парня.
Марина кивнула. Фёдор ей пока был нужен. Так что…
— Допустим, Фёдор бы там и помер, в кабаке.
— Ага. Дружки б его перепугались, начали б татя искать своими силами, тут бы народ крикнул бить джерманцев — и что б началось?
Марина только поежилась.
Что такое бунт, она знала. И как бывает страшна толпа, когда на кого-то охотится — тоже.
— Жуть бы началась.
— Правильно. Столица б дней десять не успокоилась, и как тут татя сыскать?
— Никак. А что джерманцы говорят?
— Что неповинны они. Ничего, палачи дознаются.
— Так может, и правда они не повинны ни в чем?
— И такое может быть. Посмотрим. Женю я Федьку, пусть дома, с женой сидит, а не по кабакам таскается с дружками.
Марина усмехнулась, рука ее поползла вниз по мужскому телу, сомкнулась в нужном месте…
— Пусть… сидит. Главное, чтобы жена была хорошая.
— Смотрины устроим, пусть выбирает. Из правильных…
На том разговоры и закончились. И снова началось сладкое безумие, завертело-закружило… и то, с правильной женой в кабаки не тянет!
Хорошооооо…
* * *
— Дуняша, что это такое?
Боярин Заболоцкий письмом помахал перед супругой.
Не писал ему раньше-то царицын брат, не бывало такого. Ан — вот лежит письмо, блямба сургучная поблескивает, сломанная.
О чем боярин Захарьин написал?
Да кто ж его знает?
Евдокия и вилять не стала.
— Тут дело такое, муженек. С которого нам выгода великая может быть.
Про выгоду боярин Алексей слушать любил. Даже как баба дурой окажется… ей так от века быть дОлжно. Работа у нее такая, дурачья.
— Какое ж дело?
— Пока тебя не было, боярин, захотелось мне варенья из рябины. Послала я холопов на рынок. И дочери с ними запросились.
— Отпустила ты их?
— Они как сенные девки оделись, Дарёна с ними пошла, холопы. Не было опасности. А вот кое-что другое случилось. Дарёну я расспросила. На ярмарке вор кошелек украл, побежал, в суматохе ее толкнули… да вор-то кошелек украл не у простого человека. У царевича Федора.
— Так?
— Там-то царевич, Федор Иоаннович с нашей Устей и встретился. И вроде как глянулась она ему.
Боярин как у стола стоял — так мимо лавки и сел.
— ЧТО⁈
— Так вот, батюшка. В храм он приходил, домой к нам приходил, а в храм, так каждое воскресенье ходит, на Устю смотрит.
— А она что?
— Хорошо мы ее воспитали, батюшка. Сказала, что из родительской воли не выйдет, а только и до свадьбы ни на кого смотреть не будет. Хоть там царь к ней посватайся, хоть король иноземный, а честь у девицы одна.
Боярин кое-как на полу зашевелился, на четвереньки повернулся, на ноги встал.
— Вот как… боярин Захарьин пишет мне, что хорошо я дочь воспитал, чтобы не наказывал я ее строго, умница она, да рассудительная. Всяк бы такой гордился.
— За ту вину я уж Устинью сама посекла. И при Дарёне она находилась неотлучно. А что до царевича… Когда что хорошее получится, так я каждую осень ту рябину варить буду?
Улыбка Евдокии была самую чуточку лукавой — и боярин улыбнулся ей в ответ.
Это вроде как и неправильно, но ведь получилось-то все как хорошо. Получается? Или нет?
Но коли правда то… Устинья… и царевич Федор⁈ Это ж…
Слов у боярина не было. А вдохновение просто так и не выразишь.
* * *
— Устяша, пора мне в дорогу собираться.
— Бабушка…
— Батюшка твой приехал. Сама понимаешь, не рад он мне, да и кто б обрадовался?
— Маменька рада.
— Знаю. Ты их береги. И матушку, и сестрицу. Бестолковая она у тебя…
— Аксинья хорошая. Только…
— Только глуповата, завистлива и склонна во все подряд верить. С такими друзьями и врагов не надо.
Устя промолчала.
Есть такое.
Последнее время Аксинья успокоилась, так ведь и завидовать вроде как нечему. Устя целыми днями за прабабкой хвостом ходила. Слушала, выполняла, наново переделывала.
Как же много она не знала, не умела…
Хотя и сейчас она не так, чтобы умнее стала. И бабка ее наставляла не показывать никому свои умения. Самый страшный враг любой волхвы, любого волхва — толпа. Испокон веков.
С многолюдьем не справишься, всем глаза не отведешь, не запорошишь. Одолеют.
— Ладно. За сестрой приглядывай, но сильно ей не доверяй. Не по злобе выдаст, так по глупости. А ехать мне надобно. Я в святилище ходила, с сестрами разговаривала. И — твоя правда, Устя. Война у нас.
— Война?
— Не объявленная, так от того и не легче. Все верно, вырубаются рощи, на волхвов и волхвиц охотятся, изводят нашу, исконную веру, Устя. Не знаю, как и кто, но уничтожают нас.
— Бабушка…
— А и мы не лыком шиты. Понимаешь, мы ведь поодиночке. Каждый свой кусочек картины видит, с другими не разговаривает. Вот и не задумывались. Волхва убили? И такое бывает, не любят нас. Роща сгорела? Так и молния туда ударить может. Ученика не оставили? А каждого и не выучишь. Рождаться вас меньше началось? А вот и неправда то.
— Неправда?
— Есть у меня пока предположение. Только страшное оно, недоброе. Устя, тебе пока о таком знать не надобно, ты не удержишься, а слово скажешь — тут и тебе конец придет, и всем Заболоцким. Сожгут всех, подворье солью засыплют.
— Бабушка?
Что же такого узнала волхва, что ТАК говорит?
— Жди, Устяша. Как приеду, тогда и расскажу все.
— А коли…
— Думаешь, и меня убить могут? — Агафья Пантелеевна помрачнела. Она тоже о таком подумывала.
— Бабушка, нет у нас бессмертных. Ты сама мне о том повторяешь, что ни день.
—