и даже сильнейшие из ведунов… Ой, ну и чего ты бледнеешь, глупышка? Вот балда!
— Тьфу на тебя!..
Я зарываюсь поглубже в сено. На улице собираются сумерки, и в сеннике гуляют тени. Вечером, я знаю, посёлок ещё раз обошли кругом с песней и заговором, но засыпать здесь всё равно боязно: а ну как невиданное зло войдёт сквозь защиту, даже не поперхнувшись?
— Спи, — сурово велит грач.
И устраивается в сене у моей руки, сразу становясь каким-то домашним и милым.
— А если…
— И никаких если!
Потом возится, распушаясь и скругляясь, и поясняет важно, значительно:
— Смотреть надо. Ясно тебе?
Мне ясно. Я вздыхаю, обнимаю себя руками, натягиваю одеяло повыше и засыпаю.
✾ ✾ ✾
Первый раз смотреть пурпурное поле мы идём следующим утром, при свете. Я подпоясываюсь потуже, надеваю зачарованные русалкой туфли, завязываю буйные волосы в узел, и мальчишка-заика ведёт нас мимо огородов и начинающихся полей к дурному месту.
Ночью на нас никто не напал, но по темноте в посёлок приехал торговец-гончар, и он тоже сказал, будто видел в поле два глаза. Этот — не чета рассеянным мужикам и блаженной женщине, — рассказывал обстоятельно: яркие, белые, с узким зрачком и горят, а ещё моргают. Не огоньки точно, глаза, хищные. Большие ли, и чьи? — то сказать трудно, потому что были они уж больно далеко, а идти в тёмное поле, чтобы посмотреть на глаза поближе… ну, это совсем нужно быть не в себе.
Местные все кивали, и теперь в посёлке было напряжённое, мрачноватое настроение. На крылечках зажигали свечи, а у колодца под колокольчиком положили угощение, чтобы, буде явится призрак, он хоть немного подобрел к людям.
Ещё смурнее стало, когда гончар рассказал, что ведунов ему по пути ни одного не встречалось.
— Вы уж посмотрите, — ласково сказал мне вчерашний важный мужик, снова став вежливым. — Мы подсобим…
Чигирь недовольно на него каркнул, а я обещала посмотреть.
Поле чуть в стороне от главной дороги, а дорога вся обсажена деревьями. В провожатые мне выделяют мальчишку-заику, и он ведёт меня по заросшей колее между лесом и лугом к другому краю полей.
— Пустой такой, — говорю я, кивая на бледную зелень. — Пасёте здесь?
— Н-не, — вздрагивает мальчишка. — Д-дальше ход-дим…
Я останаваливаюсь. Грач кружит в высоте, явно что-то выглядывая. У дороги трава невысокая и жухлая, как бывает после засухи, — вот только поля все у посёлка были здоровые.
Я глажу травы руками, а потом всё-таки захожу в зелень. Мальчишка топчется на дороге, будто не осмеливается пойти вслед за мной. Земля оказывается мокрой, чуть поодаль начинается совсем грязюка, и местами она даже немного булькает.
Я хмурюсь и поднимаю подол повыше. Мужские рубахи из сумки сгодились мне в платья, только рукава подкатать и зашнуровать горловину повыше, и марать их почём зря мне жалко. Хорошо только, что русалочьим туфлям не страшны ни грязь, ни вода, ни камни: после всех дней пути они даже и не поцарапались и сидят на ноге, будто влитые.
Грач кряхтит с высоты, а потом пролетает надо мной и садится на какую-то палку чуть в отдалении. Вздыхаю и бреду к ней, хватаясь за стебли и надеясь не слишком заляпаться, а вблизи понимаю: никакая это не палка.
Из луга торчит частью утопленное плечо лука. Довольно старое, выцветшее и расколотое вдоль, и всё равно видно: лук был добрый, умелой рукой сделанный. Рукоять резная, из другого дерева, и этой рукоятью лук заклинил в валуне, отчего и не затерялся среди трав.
Если рядом и был колчан, он, наверное, утоп. И сам воин, бывший хозяин лука, утоп тоже: осталась лишь перчатка, застрявшая между рукоятью и камнем, и в ней что-то серо-белое.
— Это кости, — любезно поясняет грач. — Вот тебе и ответ!
Я поскорее одёргиваю руку. Даже приглядываться к находке не хочется, потому что и так понятно: в перчатке чья-то ладонь, вон то светлое — это обломанная кость предплечья, и лежит всё это здесь так давно, что уже и не пахнет, и плоть вся изошла тленом, и кость выбелило солнцем.
Вообще-то, я страсть как боюсь покойников. Нет, те, которых хоронят, — эти по большей части ничего, лежат себе и лежат. А вот неприбранные, дикие мертвяки — это совсем другое дело. Кто не слышал историй о войске нави, что шагает по дорогам без единого привала и обращает в такого же мертвяка каждого, кто им встретится?
— Копни-ка, — велит мне грач.
Я подёргиваю плечами, но вспоминаю: я ведь не просто девчонка на прогулке здесь, я же решила, что быть ведьмой лучше, чем быть разорванной на хорошее и плохое. Лопаты у меня, конечно, нет, но я берусь за плечо лука, выдёргиваю его, а потом ковыряюсь в земле и довольно скоро натыкаюсь на мятый шлем.
Его уже облюбовали черви и оплели корни, но проржаветь до дыр шлем ещё не успел.
— Спроси-ка этого пацана…
Этого Чигирь мог бы и не советовать: я, может быть, совсем недавно ведьма, но кое-чему за эти дни научилась. А уж что незахороненные трупы никогда не бывают к добру, это в наших местах знает даже всякий обычный человек.
Дурное место!.. Конечно, дурное, с чего б ему не быть дурным, если здесь скелет валяется с оторванной рукой, и хорошо, если один? Не нужно быть волхвом, чтобы догадаться: хорошей заупокойной молитвы здесь не читали, лучины в память никто не жжёт, и венков не плетёт. Где смерть, там разрывается ткань бытия, там в наш мир заглядывает чужое, странное и страшное. Достойно провожая мёртвых, мы помогаем им найти покой и закрыть за собою дверь в потустороннее.
Если же дверь не закрыть, однажды в неё обязательно явится что-то нечистое.
Я выхожу из разнотравья, а мальчишка сидит на дороге и грызёт ногти. Потом он видит у меня в руках выпачканный в грязи шлем и на глазах бледнеет.
— Это, — сурово говорю я, — что такое?
Волосы у меня тоже гневаются, искрятся, и от этого мальчишку потряхивает. Со страху он заикается ещё сильнее, но всё равно упрямится:
— Н-не з-знаю…
Я вижу: он врёт. Он знает, что в лугу лежат неотпетые мёртвые. Весь посёлок знает, потому и не ходят сюда и коз не водят, потому и считают это место дурным.
Грач резко, глумливо гаркает, и устраивается у